Семнадцать о Семнадцатом (сборник)
Шрифт:
– Коля, – почти прошептал Юрий, – сделай одолжение, глянь, что там у него в тележке.
– Сам глянь.
– Да лимонад же! – весело отозвался пролетарий и пнул свою повозку сапогом. Внутри картаво загрохотали бутылки; повозка тронулась с места и проехала за фонари.
– Какого еще генерального штаба… А впрочем, пустое. Проходи, пои посты и караулы… Только быстрее, садист, быстрее!
– Не извольте беспокоиться, господа юнкера! Всю Россию напоим!
– Иди-и-и… – вытягиваясь в седле, провыл Николай.
– Иди-и… – сворачиваясь в серый войлочный комок, прохрипел Юрий.
Пролетарий спрятал пропуск в карман, взялся за ручки своей тележки и покатил ее вдаль. Скоро он растворился в тумане,
– Юра… Юра… Ведь у тебя кокаин остался?
– Боже, – облегченно забормотал Юрий, хлопая себя по карманам, – какой ты, Коля, молодец… Я ведь и забыл совсем… Вот.
– Полную… отдам, слово чести!
– Как знаешь. Подержи повод… Осторожно, дубина, высыпешь все. Вот так. Приношу извинения за дубину.
– Принимаю. Фуражкой закрой – сдует.
Шпалерная медленно ползла назад, остолбенело прислушиваясь своими черными окнами и подворотнями к громкому разговору в самом центре мостовой.
– Главное в Стриндберге – не его так называемый демократизм и даже не его искусство, хоть оно и гениально, – оживленно жестикулируя свободной рукой, говорил Юрий. – Главное – это то, что он представляет новый человеческий тип. Ведь нынешняя культура находится на грани гибели и, как любое гибнущее существо, делает отчаянные попытки выжить, порождая в алхимических лабораториях духа странных гомункулусов. Сверхчеловек – вовсе не то, что думал Ницше. Природа сама еще этого не знает и делает тысячи попыток, в разных пропорциях смешивая мужественность и женственность – заметь, не просто мужское и женское. Если хочешь, Стриндберг – просто ступень, этап. И здесь мы опять приходим к Шпенглеру…
«Вот черт, – подумал Николай, – как фамилию-то запомнить?» Но вместо фамилии он спросил другое:
– Слушай, а помнишь, ты стихотворение читал? Какие там последние строчки?
Юрий на секунду наморщил лоб:
И дальше мы идем. И видим в щели зданийСтаринную игру вечерних содроганий.Юрий Буйда
Священные кости контрреволюции [1]
Трофим Никитич окончил реальное училище, побывал с отцом в Европе, в Германии и Англии, работал мастером на пороховом заводе, потом в народном училище, был толстовцем, но вскоре разочаровался в «христианстве, лишившемся клыков и когтей», и организовал в Осорьине социал-демократический кружок. Участниками этого кружка были рабочие и мастера порохового завода, железнодорожных мастерских, электрической фабрики Кнудсена, ткачи, учителя, гимназисты, а также несколько молодых женщин с неудовлетворенными художественными потребностями.
1
Фрагмент из романа Ю. Буйды «Цейлон» (М.: Эксмо, 2015).
Трофим Никитич часто ездил в Москву и Петербург – там он и познакомился с Плехановым, Мартовым, Лениным, Троцким и другими революционерами.
Он находился под надзором полиции, но до тюрьмы или ссылки дело не дошло – случилась Февральская революция, а затем и Октябрьская, и преподаватель народного училища стал фактическим диктатором уезда.
В 1919 году он с ополченцами успешно сдерживал на подступах к Осорьину деникинцев до подхода частей Красной армии, а в 1920-м руководил подавлением крестьянского восстания, которое возглавлял его родной брат Тимофей.
В детстве братья Черепнины, Трифон и Тимофей, были алтарниками в церкви Бориса и Глеба, и прадед до самой глубокой старости мог по памяти прочесть любой акафист, тропарь или, скажем, седален по третьей песни канона апостолу Андрею, который он особенно любил: «Радуйся, престоле огнезрачный Божий: радуйся, Отроковице, седалище царское, одре упещреннопостланный, златопорфирный чертоже, хламидо червленошарная, украшенный храме, молниеносная колеснице, светильниче многосветлый: радуйся, Богородице, двонадесятостенный граде, и дверь златокованная, и чертоже светообразный, светлопозлащенная трапезо, богоукрашенная скиние: радуйся, славная невесто солнцекаплющая: радуйся, едина души моея благолепие…»
В нашем городе проживало тогда немало участников Октябрьской революции и очень много ветеранов Великой войны. Их портреты висели в школах, клубах, домах культуры, в городском парке, а в историко-художественном музее им были посвящены два зала. Их приглашали на встречи с пионерами и комсомольцами, на мемориальные вечера и торжественные собрания. Приглашали всех, кроме Трофима Никитича и его сына Андрея Трофимовича, моего деда.
Ну, что деда не звали – понятно: он был директором секретного военного завода, не имевшего названия, а только номер, и прозванного в народе Ящиком. Но прадед не был засекреченным человеком, и о его вкладе в революцию и в послевоенное восстановление города в Осорьине знали все. Однако в музейном зале, посвященном революции, он был представлен скупо – увеличенной фотографией из личного дела с подписью «Черепнин Т. Н.», а в экспозиции, посвященной послевоенной истории города, он фигурировал лишь однажды – на групповом фото делегатов районной партийной конференции. Его не приглашали ни в школы, ни на встречи с комсомольцами. Когда я спросил – почему, прадед ответил со смешком: «Я известен в устных кругах, не в письменных».
Трофим Никитич публично обзывал секретарей райкома буржуями, ревизионистами и пораженцами, а главного осорьинского героя – легендарного революционного комиссара Ласкирева-Беспощадного – пьяницей, который погиб вовсе не в бою с деникинцами, как утверждалось в книгах, а на сеновале, где его зарезал крестьянин, застукавший комиссара со своей женой.
В школе нас заставляли записывать воспоминания родных и близких – участников Великой войны, и я, конечно, не раз подступал к прадеду с этой просьбой. Но Трофим Никитич отмахивался:
– Когда-то я воевал за идею, а тут пришлось – за родину. А какая у большевика родина? Весь мир у него родина. – И добавлял с усмешечкой: – Сталину повезло – Гитлер сделал за него всю работу, когда уничтожил тех, кто еще был способен к сопротивлению. Одних уничтожил, других – дискредитировал…
Даже мне, подростку, было ясно, что с такими воспоминаниями к учителю лучше не соваться.
Впрочем, все эти его выходки тогда воспринимались уже не как преступное покушение на святыни, а как чудачества выживающего из ума старика, помешавшегося на бабах. Неприятие же Трофима Никитича, отторжение его бюрократией и обывателями были вызваны причинами более глубокими, которые можно свести к главной: он был реликтом.
Рядом с прадедом я – и не только я – видел, слышал, чувствовал тот грандиозный мир, ту аморальную, но громадную силу, ту великую жизнь, которую он прожил и которая продолжала жить в нем. Он был беззаконным чудовищем из страшной бездны, облепленным ракушками, покрытым водорослями, существом полуокаменевшим, покрытым рубцами и шрамами, принадлежащим к вымершей породе людей, которые питались огнем и кровью, низвергали богов и правили историей, пуская ее бешеных коней вскачь. Он был чужаком в жизни, где превыше всего ценились стабильная зарплата, теплый туалет и широкий выбор обезболивающих средств.