Семнадцать о Семнадцатом (сборник)
Шрифт:
Рано утром дорогу на Красную Гору почистили бульдозерами и посыпали песком, но весь лед убрать не смогли. Машина с гробом иногда буксовала, швыряя песок из-под задних колес людям в лицо, старики падали, хватаясь за соседей и валя их наземь, оркестранты брели по обочине, балансируя при помощи инструментов, и только старушки в плюшевых жакетах уверенно косолапили вверх, весело перекликаясь и подбадривая друг дружку…
На семейном участке Черепниных были выкопаны две ямы. Вдали, за деревьями, я заметил машину с гробом отца – его предстояло похоронить позже, после прадеда.
Когда гроб с телом Трофима Никитича сняли с машины, через
Лицо у деда стало страшным. Он посмотрел на полковника Азарова, тот что-то шепнул своим офицерам, они подхватили Мартишкина под руки и быстро повели через толпу. Майор вырывался, шипел, но один из офицеров дал ему кулаком в ухо и Мартишкин затих, прижав свою фуражку к груди.
Городские начальники сделали вид, что ничего не произошло. Первый секретарь райкома партии Дворецкий, мужчина рослый, широкий, выступил вперед и стал по бумаге читать речь. За ним выступил председатель совета ветеранов, не выговаривавший звуки «л» и «р». Секретарь райкома комсомола от лица молодежи дал клятву верности партии и идеалам коммунизма. Под звуки оркестра мы обошли гроб по кругу, целуя мертвеца в лоб. Дед положил в гроб какой-то черный сверток. Крышку заколотили, гроб понесли к яме, когда Солодовников, самый старый ветеран, ровесник прадеда, вдруг заныл, а за ним заныли и остальные старики, и все закрутили головами, испуганно переглядываясь, не понимая, что, черт возьми, происходит, и так же внезапно до всех дошло, что старики поют «Вы жертвою пали», и на втором куплете подхватили:
Идете, усталые, цепью гремя,Закованы руки и ноги,Спокойно и гордо свой взор устремяВперед по пустынной дороге…Впрочем, слов почти никто не знал, многие просто мычали, чуть открывая рты, другие опускали головы, отворачивались, и только дед и троюродная моя тетка из Вильнюса пели внятно, во весь голос, слово в слово.
Яму засыпали, люди потянулись с кладбища.
Поминки были устроены в том же зале Дома культуры, где стоял гроб с телом прадеда.
Я сел в конце стола, рядом с горбоносым и бровастым старичком. Рядом с его стулом стояли костыли.
Он много пил, много ел и много говорил – не повышая голоса, разборчиво и твердо:
– Мы не умеем доводить дело до конца, молодой человек, не умеем правильно финишировать, и так во всем, во всем. Сделаем точнейшие рубиновые подшипники, накладные рубиновые камни, соберем все это в бронзовую втулочку сложной формы, а потом смажем каким-нибудь медвежьим говном, а оно высохнет и будет мешать вращению оси баланса. Сделаем идеально уравновешенную анкерную вилку, отполируем ее, а к ней – отличные рубиновые камешки, но вместо шеллака зальем какими-то синтетическими соплями, которые со временем высохнут, посыплются в механизм, из-за чего камни сместятся и перекосятся в вилке…
Он приходил к нам чинить напольные часы, и прадед называл его Лазарем. Он был очень старым, этот Лазарь. Он был часовщиком еще до Октября, посещал социал-демократический кружок, которым руководил Трофим Никитич, после революции возглавлял уездную газету, а потом что-то пошло не так и он вернулся к часовому делу.
Почистив и отрегулировав наши часы, Лазарь оставался на ужин.
– Между нами сохраняются идейные разногласия, – говорил он, поднимая рюмку, – но это не мешает нам делить хлеб и вино.
– А ведь ты радовался, когда в тридцать седьмом Сталин устроил термидор и предал революцию ради абажура, – говорил прадед. – И что мы сегодня имеем? Власть абажура! То есть мелкобуржуазное болото, мещанство и пошлость – вот что мы сегодня имеем!
– Народ и сражался за абажур, – отвечал Лазарь, – а не за революцию, Трофим Никитич. За интересы, а не за идеи. Революция, идеи – это непонятно что, а абажур – это вещь, это дом и семья. И Гитлера победили, воюя за абажур. Люди-то могут мечтать о чем угодно, хоть о звездах, а народы мечтают о коровнике. А ты как был троцкистом, так и остался. Готов сено жрать ради победы мировой революции. – Делал паузу и с ехидной улыбочкой спрашивал: – Или не готов?
И при этом стучал вилкой по баночке черной икры, которую прадеду раз в месяц привозили из спецраспределителя для избранных.
Однажды этот старичок сказал, что Россия – страна непохороненных героев и в этом ее беда. Фраза запомнилась, потому что тогда слово «Россия» употреблялось довольно редко, чаще говорили – Союз.
Утром следующего дня дед сказал:
– Теперь будете жить у нас. Этот дом надо освободить.
Мне и в голову не приходило, что дом на улице Клары Цеткин принадлежит не нашей семье, а городу, и сделано это было прадедом еще в те годы, когда он был председателем Осорьинского уездного Совета: владение частной собственностью – домом предков – не совпадало с убеждениями Трофима Никитича, который любил иногда цитировать стихи: «Я рад, что в огне мирового пожара мой маленький домик горит».
Я подрался с Митькой Мартишкиным. Повод был пустячный: сосед по парте обиделся, когда я назвал его Мартышкиным. Вообще-то он всегда поправлял тех, кто произносил его фамилию неправильно: «Наши предки произошли от Мартина, а не от мартышки», но до драк дело не доходило.
Мы сцепились на большой перемене. Обычно такие школьные потасовки скоротечны и беспорядочны, но на этот раз все было по-другому. Митька выхватил из кармана кастет и бросился на меня с такой яростью, словно речь шла о жизни и смерти. Я едва успел увернуться, схватил его поперек туловища, мы упали, покатились по грязи – дело было во дворе за школой, у туалетов, куда мы бегали на переменах покурить. Митька бил безостановочно, слепо, изо всей силы, и раза два ему удалось попасть по моему лицу.
Наконец нас растащили – сделал это учитель истории Далматов. Он схватил Митьку за шкирку, встряхнул, отобрал кастет и зловещим шепотом произнес: «А за это, молодой человек, можно и срок схлопотать». Митька бился в истерике и кричал: «Убью! Убью гада!» Далматов отвел его в медпункт, а меня послал к директору школы.
Директор школы сразу позвонил Андрею Трофимовичу, но до субботы дед откладывал наказание и хранил молчание, строгим взглядом пресекая расспросы.
Вечером в субботу он позвал меня в свой кабинет, находившийся на втором этаже. Это была небольшая комната со стальной дверью и зарешеченными окнами, выходившими на речную пойму. Стол под зеленым сукном с кремлевской лампой, книжные шкафы (я знал, что в одном из них, закрытом, был сейф), журнальный столик у окна, справа от входа – шкафчик с дареным коньяком из Дагестана, Грузии, Молдавии, Армении.