Семнадцатый самозванец
Шрифт:
Только ближний ручей тихо журчал, обмывая коряги и камни, да всхрапывали рядом уставшие кони. Не слышно дыша, спал, разбросав длинные жилистые руки, Костя. Спали птицы и звери, и только звезды да он — Тимоша не спали в этот час: глядели друг на друга и шептали друг другу тайное, сокровенное.
Робко, будто опасаясь — не ошиблась ли? — пискнула первая пичуга. За ней — увереннее — вторая. Тимоша сел на ворохе сена, пригладил руками волосы, потер ладонями лицо и пошел к ручью мягкой, крадущейся походкой. Вернулся он свежим, умытым, бодрым. Сила и радость переполняли его.
Лес уже
Вставало солнце. Тимоша прикоснулся к плечу Кости. Костя тотчас открыл глаза и так же, как и Тимоша, быстро сел, приглаживая волосы и потирая лицо.
— Седлай коней, Константин. К ранней заутрене надобно быть нам в Киеве, — проговорил Тимоша строго, как говаривали со своими стремянными начальные люди.
— Счас, князь-батюшко, счас Иван, свет Васильевич, — произнес Костя дурашливо и метнулся к коням, изображая страх и великое усердие. Тимоша не засмеялся. Подошел к Косте, сказал тихо:
— Не шутейное дело задумали мы с тобой, Константин. Кончились наши забавы. Одно слово не так скажи, одним глазом не туда посмотри — и висеть нам на дыбе в Разбойном приказе. А получится у нас, как задумали, то так с тобою заживем — царю завидно станет.
— И пора бы уж, — посерьезнев ответил Костя. — Иные недоумки, головою от рождения скорбные, в двадцать лет уже окольничьи, а в тридцать — бояре. А и всех-то заслуг, что не в избе, а в хоромах на свет появились.
— А мы, Костя, хоть и из избы мир божий увидали, — зато не обделил нас создатель умом да сноровкой. И пять раз будем мы дурнями, если данное нам перед иными людьми превосхожденье на пользу себе не употребим.
— В золоте будем ходить, князь Иван Васильевич, и на золоте есть будем, как и подобает великим мужам, кои от одного короля к другому служить отъезжают!
— Ну, дай то бог! — весело воскликнул Тимоша и вскочил в седло. А Костя бережно собрал осыпавшееся сено, закинул его на верхушку стога, и тихо тронув коня, выехал из леса.
Адам Григорьевич Кисель, черниговский каштелян, комиссар короны и сенатор Республики, в этот день долго не ложился спать. Через двое суток в Варшаву отправляется воеводский гонец и Адам Григорьевич с двумя писарями готовил к его отъезду необходимые бумаги и письма.
Адам Григорьевич, сидя в углу комнаты, диктовал, затем перечитывал написанное, перемечал киноварью и отдавал обратно — писать набело.
От долгой работы у каштеляна заболела спина, резало глаза — все никак не мог собраться поменять очки, да и годы давали себя знать — все-таки шел седьмой десяток. Когда часы пробили десять, Адам Григорьевич встал, потёр поясницу, повел плечами.
— Завтра придёте в десять.
Писаря молча поклонились.
Адам Григорьевич походил по комнате, посидел у стола, сложа руки. Подумал. Медленно и аккуратно очинил перо, затем второе и третье. Вытащил из ящика стола лощёную бумагу с затейливым фламандским вензелем в верхнем правом углу. Придвинул шандал, аккуратно снял со свечей нагар. Склонив голову набок и взяв перо в левую руку, вывел тщательно:
«Милостивый пан! Неделю назад в Киеве, в Печорском монастыре, объявился
Гонец, который доставит это письмо, должен получить от вас и ответ на него».
Кисель улыбнулся и сразу же написал второе точно такое же письмо. Залив конверты с письмами сургучом, Кисель вдавил в ещё теплый и мягкий сургуч серебряный перстень-печатку с латинскими буквами «F» и «S», и ещё раз улыбнувшись, сам себе сказал: «Ай да молодец Адам Григорьевич! Ай да розумный чоловик! Теперь посылай письма куда хочешь — никто не догадается, кто и кому писал все это».
Адам Григорьевич летом вставал до первых петухов. И на этот раз проснулся ни свет, ни заря. Светало. Адам Григорьевич полежал с открытыми глазами, разгладил усы — делал он это всякий раз, как крепко над чем-нибудь задумывался — и хлопнул в ладоши, вызывая казачка.
Хлопчик лет десяти тут же вбежал в спальню и замер у порога, ожидая приказаний.
— Оденусь я сам, а ты пойди в гостевые покои, где живут ныне паны из Московии и попроси ко мне Ивана Васильевича, не мешкая.
Мальчик выбежал, а Адам Григорьевич неторопливо, по-стариковски, стал одеваться.
Только он затянул златотканый кушак, как тот же хлопчик возник на пороге и низко поклонившись, сказал:
— Иван Васильевич Московский до вашей милости. Адам Григорьевич погладил усы, велел:
— Проси.
Анкудинов вошел быстро. Здороваясь, чуть наклонил голову, взглянул сумрачно. Кисель шагнул навстречу, протянул руку, проговорил душевно:
— Поздорову ли, князь Иван Васильевич?
— Спаси бог на добром слове, Адам Григорьевич.
Поглядели друг на друга внимательно. Тимоша, как и прежде, недовольно, Адам Григорьевич, как и прежде, — ласково. Тимоша будто ненароком коснулся пальцами золотого креста, что висел у него поверх кафтана.
Остановившись перед дверью в соседний покой, Адам Григорьевич спросил участливо:
— Ай, чем недоволен, Иван Васильевич?
Анкудинов, поглядев строго, сказал громко:
— Не холоп я, Адам Григорьевич, и не слуга твой. А корм мне и дворянину моему идет не по достоинству, а будто мы простые мужики или казаки.
— И только-то? — засмеялся Адам Григорьевич. — Ну, эта кручина — не беда, князь. Чего раньше-то не сказал?
— Гонор шляхетский и у меня есть, пан Адам. Христарадничать князья Шуйские и в нужде не обыкли.
— Да что ты, князь! Корм тебе я со своего стола посылаю. Да дело-то в том, что сам я в яствах и брашнах умерен, говяды и в мясоед не вкушаю, в вине воздержан, пища моя — хлеб, молоко, да то, что с огорода и с бахчи на стол идет.
Кисель обнял Тимошу за плечо:
— Стар я стал, забываю, что в молодые годы и я — попить-поесть любил. А ведь вы — люди молодые; вас молочком да дыней — не насытишь. Ну, да ладно — нашли о чем говорить. Мы промашку мою в сей момент исправим.