Семнадцатый самозванец
Шрифт:
А с шестнадцати лет стал он ходить в набеги, сначала со всем куренем, потом с сотней, а там и вышел в поле сам-четвёрт. И хоть опасно было малым числом в степь ходить, зато доставалась тебе от добычи четвертая часть, а ежели шёл с сотней, то только — сотая.
Однако не корысть уводила Ивана в степь не в сотне, а в малой ватажке. Буен был Иван, горд, непокорен — и сколь ни бились с ним сотники, куренные, кошевые, полковники — не признавал он над собой их власти. И бит был за это Иван и по-иному взыскан, однако, не только власти не покорялся, но ещё более ненавидел тех, кто карал
Вот и вертелся Иван у реки Миус, поджидая свою удчау.
И дождался…
Лежа в каменной норе, казалось Ивану прежнее его житье раем. И отец, и мать, и хозяин его Ивашка Романов представлялись теперь почти что херувимами…
На третью ночь будто выгорело все у Вергунёнка внутри. Перестал он плакать, перестал душу себе воспоминаниями травить, начал думать.
И к утру — придумал.
— Ох, Альгирдас, помираю я, — тихо и жалобно проговорил Вергунёнок, услышав, что лежавший у противоположной стены Альгирдас проснулся.
— Чего это ты? — с испугом откликнулся Альгирдас, и склонился над Вергунёнком.
— Зови хозяина, пусть знахаря пришлет, или же попа, пришла моя смертушка.
— Звать не могу, как позовешь? Услышит хозяин, что я после благовеста к ранней заутрене молотом не стучу, так и сам зайдет узнать, почему не работаю. Не стучу — значит случилось что.
— А, вот оно как, — только и проговорил Вергунёнок и замолчал, отвернувшись к стене.
«Проклятущая жизнь, — думал он с тоскою и злобой. — Как только рано утром зазвенит в пещерной церкви, что напротив, через лощину, колокол, так и начинают пилить, ковать, сверлить, тесать рабы в своих подземельях. Как к поздней вечерне отзвонит — могут ложиться спать. Хозяину и глядеть не надо — ходит да слушает: споро ли работают, не ленятся ли?
И хлеб с водой не всякий день рабам опускают, а сразу дают на два, а то и на три дня».
И тут услышал жиденький, тихий благовест — бил звонарь в малый колокол к заутрене. Застучали в соседних камерах рабы — принялись за дело.
Альгирдас сидел праздно, спрашивал:
— И чего же ты, Ваня, а?
Иван молчал. Альгирдас пытался утешить:
— В других краях невольники разве так живут? А посадили бы тебя гребцом на каторгу или на галеру? Или отправили бы в каменоломню? Или дорогу строить? И был бы ты катом-надсмотрщиком плетью бит на дню по пять раз. А тут ты четвертый день лежишь, а хозяин тебе и слова не сказал: понимает, что как проволокли тебя неделю на аркане, да в склеп каменный бросили, нет в тебе никаких сил. Иной раз так-то люди и по неделе лежат, и по две, а потом все равно за дело берутся. Да и как не взяться? Если бы не работа, разве хоть кто-нибудь здесь выжил?
Иван повернул к Альгирдасу голову.
— Слушай, Альгирдас. Скажу тебе нечто. Если удастся, как я задумал, будем мы оба на воле, в золоте будем ходить…
Как Альгирдас сказал, так и получилось: хозяин тут же заглянул в подвал, однако спускаться не стал, а приоткрыв дверь, о чем-то спросил у Альгирдаса
Через некоторое время в подвал спустилась старуха, маленькая, проворная, розовощекая, голубоглазая. Присев возле Вергунёнка, спросила ласково:
— Что, касатик, занедужил? — Положила руку на грудь, в вырез рубахи, потом потрогала лоб, внимательно поглядела в глаза.
— В нашей волости — лихие болести, — вздохнув, сказала старуха и перекрестилась. — От болезни твоей — одно лекарство — воля. Да где то лекарство взять?
Иван резво вскинулся, сел на соломе, обхватив колени руками. Жарко зашептал:
— Мать! Слышь, мать! Век буду за тебя бога молить, только помоги мне! Ведь одного мы с тобой бога дети, и на мне и на тебе един православный крест! Сполни просьбишку мою малую, мать! Сполни, прощу тебя, родимая!
Иван схватил старуху за руки, припал к ним щекой.
— Что ты, дитятко, что ты?! — испуганно зашептала старуа, отбирая руки. Не архирей ведь я, чего ты мне руки целуешь?
— Принеси мне пороху, мать. — Старуха отшатнулась, перекрестилась.
— Мажа тебе враз и пистоль принесть?
— Да ты не бойся, пороху мне надо самую малость — полгорстки. А ты кого хошь спроси — от одного пороху никому никакого зла, ни убивства быть не может.
— А пошто тебе порох?
— Для дела надо, мать, а для какого — хоть режь не скажу.
— Нет, касатик, боюся я, а ну, как ты что недоброе умыслил?
Вергурёнок вскочил, рванул верхний край шаровар. Из образовавшейся на поясе прорехи вытащил золотой немецкий талер — все, что сумел утаить от пленивших его татар.
Старуха сложила губы колечком, задумалась.
— Ин, ладно, принесу тебе пороху.
— И снадобья, мать, принеси, коим ожог исцеляют. Старуха ничего не сказала, ни о чем более не спросила. Молча протянула руку.
Вергунёнок набычился, зажал монету в кулак, а кулак отвел за спину.
— Принесешь пороху да снадобья — тут и отдам тебе золотой ефимок. Ты не серчай на меня за неверку мою: последняя надежда у меня на этот ефимок. Кроме его и нет у меня ничего.
Старуха долгим взором поглядела на казака.
— Жди. В пятницу вечером принесу.
— Ты, первое дело, лежи смирно и, борони тебя бог, не дернись. Даже если кожей пошевелишь — всей твоей затейке — конец. Терпи, казак, атаманом будешь, — говорил Альгирдас Вергунёнку в субботу вечером.
Вергунёнок, сняв рубаху, лежал на полу лицом вниз. Рядом с ним на корточках сидел Альгирдас и медленно сыпал ему на спину порох. Маленькой щепочкой Альгирдас разравнял порох и тот ровным тонким слоем лёг между худыми, острыми лопатками Вергунёнка. Затем Альгирдас разделил порох на две части. Одну половинку он уложил в виде полумесяца, а вторую — чуть отодовинув в сторону, в виде звезды.
— Ну, казак, держись, — проговорил Альгирдас и, ударив кресалом о кремень, зажёг трут с обоих концов. Раздув трут как следует, каменотёс поднес тлеющие концы к пороху. Звезда и полумесяц вспыхнули в одно мгновение.