Семнадцатый самозванец
Шрифт:
Вергунёнок скрипел зубами, и так сжал кулаки — кожа побелела на запястьях. Мгновения, пока порох пылал у него на спине, наполняя подземелье запахом горелого мяса, не только Вергунёнку — Альгирдасу и то показались вечностью.
Наконец, огонь погас. Иван застонал, расцепил пальцы. Альгирдас смазал глубокие ожоги принесенной старухой мазью и крепко перехватил спину и грудь Вергунёнка мягким чистым холстом.
После происшедшего Вергунёнок повеселел, лихо звенел молотом, ожидая своего часа. Однажды Альгирдас — в который уж раз — осмотрел спину
В середине октября, в один из субботних дней, когда бен Рабин вернулся домой из синагоги, Альгирдас и Иван задолго до конца работы отбросили в сторону молоты и стали ждать появления хозяина.
Бен Рабин вскоре приоткрыл люк и спросил, почему они не работают.
— Не знаю, господин, с чего и начать, — взволнованно проговорил Альгирдас.
— Ну, говори, говори, — нетерпеливо и раздраженно произнес бен Рабин.
— Дело, господин, необычайное. Спустись вниз да прикрой люк — нельзя, чтоб кто-нибудь это услышал.
Бен Рабин важно спустился вниз и, отставив ногу в сторону, встал у лестницы. Альгирдас быстро и взволнованно зашептал, поглядывая то на приоткрытый люк, то на Вергунёнка. Бен Рабин сначала слушал невнимательно, потом рассеянность сменилась иронической сосредоточенностью и, наконец, в глазах у хозяина и Иван, и Альгирдас заметили искорки неподдельного интереса.
Когда Альгирдас окончил рассказ, бен Рабин подошел к Ивану и поднял край рубахи кверху. Подведя Вергунёнка к окну, хозяин долго рассматривал звезду и полумесяц, а потом, пожевав губами, повернулся и в глубокой задумчивости полез вверх по лестнице.
Вениамин бен Рабин был неглупым человеком и потому его не заботило, правда ли, что купленный им казак — они московского царевича Дмитрия Ивановича, как сказал ему о том принадлежащий ему каменотёс-литвин. Вен Рабина занимало другое — получит ли он какую-нибудь прибыль оттого, что станет уверять всех в царском происхождении своего нового раба.
И, прикинув и так и этак, решил, что если во всю эту историю поверят обитатели Чуфут-Кале, то за царевича он несомненно получит больше, чем за десять самых искусных каменотёсов.
И решив так, позвал к себе Абрахама бен Якуба, местного брадобрея и хирурга, известного всему городу крайней болтливостью и всезнайством.
Взяв с брадобрея самые страшные клятвы в сохранении тайны, бен Рабин пересказал ему то, о чем услышал от Альгирдаса. Брадобрей недоверчиво косился на Бен Рабина, не понимая, зачем именно ему рассказывает этот человек столь сомнительную историю. Но когда бен Рабин сказал, что он считает всеми уважаемого бен Якуба одним из умнейших людей в городе, брадобрей успокоился, ибо и сам считал себя таковым.
Проговорив дотемна, бен Рабин свел своего гостя в подземелье и там при свете свечи показал ему царские знаки на спине Вергунёнка.
Бен Якуб с округлившимися глазами выбрался из подземелья и заспешил домой, от волнения забыв даже поблагодарить любезного Вениамина бен Рабина.
К вечеру следующего
Владетель Бахчисарая, перекопский царь, хан крымской орды, багатур и подножие султанского трона, взысканный милостями аллаха благородный Ислам-Гирей родился в Царском дворце, однако видел в жизни и трюмы невольничьих кораблей, и казематы тюрем, и забытые, богом заброшенные на край света, пыльные, полумертвые городишки.
Семь лет провел царевич Ислам в польском плену. Мог бы просидеть и поменьше, да наверное не больно-то хотел видеть Ислама на свободе его старший брат Мухаммед, сидевший в Бахчисарае на троне Гиреев.
Польский король Владислав, смекнув, что на воле Ислам будет более опасным для крымского хана, чем в захолустном замке в Мазовии, отпустил Ислама на волю.
Царевич уехал в Истанбул, упал к ногам султана, но недолго пришлось жить ему в столице блистательной Порты, на берегу Дарданелл, у подножия трона.
Интригами старшего брата, опасавшегося немилости султана более всего на свете, Ислам был выслан на остров Родос — пустой, малолюдный, сонный.
Надев простой халат, бродил царевич Ислам по пыльным улочкам единственного города, носившего такое же, как и остров, название. На руинах языческих храмов, построенных тысячи лет назад ромеями и греками, росли чахлые деревца, обглоданные худыми грязными козами.
В заброшенных полутёмных церквах, где некогда молились византийцы и проклятые аллахом разбойники-крестоносцы, кричали ишаки и верблюды. По осыпающимся камням старых крепостных стен еле бродили сонные, разморенные жарой стражники.
На тихом базаре ленивые толстые торговцы спали в тени рваных палаток и скособочившихся деревянных лавчонок…
Царевич уходил на берег моря и, забравшись под скалу — в тишину и прохладу — глядел на далекую балую полосну турецкого берега. Только оттуда — из Турции, от великого султана, повелителя правоверных, грязного шакала, капризной бабы, источника милости, средоточия несчастий — мог он, безвинный страдалец, ждать грозы и ласки. И он, то смиренно молил аллаха вызволить его из этой грязной родосской дыры, обещая построить мечеть и до конца дней верно служить благодетелю-султану, забыв все обиды, то изрыгал хулу на владетеля империи османов, призывая на его голову мор и несчастья.
И аллах услышал молитвы гонимого: султан блистательной Порты, источник справедливости, средоточие правды, дарователь милостей — вернул Ислама в Бахчисарай — на трон его предков Гиреев, а неверную собаку Мухаммеда велел привезти на остров Родос — в пыль, в навоз, в сонное царство мертвых ромеев, греков и крестоносцев.
Хан Ислам-Гирей, ещё не добравшись до Бахчисарая, покаялся пророку Мухаммеду, аллаху и — самое главное — самому себе, что отныне не будет у султана османов более верного слуги, чем он, Ислам. И поэтому, очутившись в Бахчисарае, хан Ислам более всего следил за тем, что так или иначе угрожало интересам султана и тем самым — его собственным.