Семнадцатый самозванец
Шрифт:
И лишь когда подошли они к столу гетмана, многие заметили пана Киселя, и то потому только, что часто взглядывали в сторону хозяина дома.
Кисель, выказывая истинное свое благочестие, прежде поцеловал руку игумену Самуилу и лишь после того поклонился гетману.
Гетман был хотя и хмелён, но по всему было видно — не пьян. Хитро сощурившись, окинул он Киселя с головы до ног насмешливым взглядом и сказал с показной мужицкой простотой:
— Никак соскучал, пан воевода? Приехал лицо мое видеть, о здоровье моем спросить?
— И за этим приехал, пал гетман, и за кое-чем иным, — ответил Кисель, глядя прямо в глаза Хмельницкому.
Хмельницкий,
— И не один, вижу я, пожаловал — доброго человека с собою привел.
Кисель расплылся в улыбке, приложив руку к сердцу, проговорил с восторгом, громко, чтоб слышали многие вокруг сидящие:
— Истинно молвил Богдан Михайлович — доброго человека привел в твой дом — князя Ивана Васильевича Шуйского — великого тебе доброхота.
При этих словах Хмельницкий вконец протрезвел. Кисель понял: всё знает гетман о князе Шуйском — раньше него довели Богдану Михайловичу о подлинном имени князя — были у Хмельницкого сторонники и среди панов-католиков из королевской свиты, да и сам Оссолинский — подумал Кисель — мог сообщить гетману нерусских послах, и о худом человеке, подьячишке Тимошке, что воровским обычаем влыгался в царское имя, и выдачи которого требовали царские послы. Понял и ждал: что сделает гетман? Что скажет?
Гетман, не подавая Тимоше руки, чуть склонил голову, указал на край стола:
— Садись, Адам Григорьевич, и гостя своего рядом с собою посади.
«Ох, хитёр, сатана, — подумал Кисель. Даже то, как сказал — не моего гостя, а „своего“, и сесть только мне предложил, а Тимошку велел рядом со мною посадить. Да и не сам ему об этом сказал, а через меня же. Истинно сатана».
Кисель сел: рядом с игуменом, Тимоша — рядом с Киселем. Анкудинов понял — игумен и Кисель давно знают друг друга: беседа их текла плавно, неспешно. Говорили старики не о божественном — больше вспоминали друзей, знакомых — мирян и духовных из Киева и из Лубен.
Игумен Самуил, взглянув на Тимощу из-под кустистых, черных — не по годам — бровей, сказал добросердечно:
— За нашим с тобой, Адам Григорьевич, разговором князь Иван в сей же час заснет. Нет у князя ни в Киеве, ни в Лубнах никого, кто был бы и ему и нам известен.
Тимоша скосил глаза, подумал: «Сказать, или нет?» — Решил: — «Скажу».
— Был у меня, отче, приятель из Лубен, знакомый мне человек. Звали его Иваном, а прозвище ему было — Вергунёнок…
Самуил опустил глаза. Кисель с любопытством поглядел на Тимошу, подумал: «Зачем одному подыменщику о втором рассказывать?»
Тимоша, глянув на стариков, понял: знают про Вергунёнка оба — и воевода и игумен. Едут, что он им про Ивана скажет.
— Был мне Иван — великий друг, — проговорил Тимоша, внимательно следя за выражением лиц игумена и воеводы. — Метнули нас в тюрьму, в Семибашенный константинопольский замок. И там Иван признался мне, что он — родом из Лубен и прозвище ему Вергунёнок. А визирю и иным начальным людям говаривал Вергунёнок, что он — царевич Иван Дмитриевич, царя Дмитрия — сын.
— И как же ты — прирожденный князь и русского царя внук — подыменщика и вора мог считать другом? — спросил строго игумен Самуил, не знавший, что и князь Иван Васильевич с Вергунёнком одного поля ягода: такой же самозванец.
Кисель молчал, ожидая, как ответит Аннудинов, что скажет?
К начавшемуся меж ними разговору внимательно стал прислушиваться
Тимоша ответил громко, для всех, кто мог вопрос Самуила услышать и столь же сомневаться, как и велемудрый старец.
— Бог дал помазанникам своим державы и государства не для того, чтобы они сладко пили и ели, окружив себя покорной и ласкательной челядью, хотя бы и княжеского происхождения. И не для того, чтобы кабалить вольных людей на потребу богатым да брюхатым. Бог дал царям и королям державы и государства, чтобы они честно и грозно блюли его заповеди: защищали убогих и сирых, карали жестоких и алчных, справедливо раздавая кары и милости.
А русский царь и бояре, и дьяки, и помещики народ свой столь же любят, как любил кормивших его мужиков князь Ерёма Вишневецкий и иные паны-католики!
Тимоша попал в точку: имя Вишневецкого до сих пор было самым ненавистным на всем левобережье.
На громкий голос Тимоти, на слова его — гневные, страстные оглянулись сидевшие рядом есаулы, атаманы и полковники. Увидев это, Тимоша продолжал;
— Только паны — зрадцы, душегубы и насильники — нашли на себя управу: гетман Богдан Михайлович посгибал им шеи и вызволил народ свой из-под панского ярма, а московский царь гнетет народ вместе с русскими панами и не нашлось на него пока что своего гетмана! А ежели бы появился на Руси Иван Вергунёнок, хотя и самозванцем, да защитил бы русский народ от бесчинств царских холуев, осушил бы слезы вдов, пригрел сирот, дал хлеб алчущим — не святое ли дело свершил бы тот Вергунёнок? И я бы сам под его начало пошел, ибо не породой берет человек, а силой и разумом!
Гетман слышал слова Анкудинова, но делал вид, что не слышит: тихо говорил о чем-то с семиградским послом, отвернув голову в сторону от Киселя и Тимоши.
С ведома гетмана и генерального писаря Тимоша и Костя вскоре из Киева уехали и поселились в Лубнах, в Мгарском монастыре. Братия монастыря не знала, что за люди поселились в обители и из-за этого о новых постояльцах говорили разное. Однако все видели: игумен Самуил кормил их со своего стола и чуть ли не каждый день к таинственным богомольцам приезжали в монастырь гонцы. Чаще других видели монахи гонцов от гетмана, генерального писаря и киевского воеводы. А временами приходили к богомольцам неизвестные люди разного звания. А однажды в поддень пришли в монастырь люди, мало похожие на богомольцев. Одежда на них была справная, сапоги крепкие, взоры дерзкие. Было их трое — все невысокие, голубоглазые, белокурые. Говорили не по-здешнему — бывалые иноки сразу же определили — псковичи. Минуя игумена, прошли в келью к таинникам и не выходили до вечера.
Видели, как один из постояльцев неоднократ из кельи выбегал и по его приказу кухонные мужики тащили гостям и еды, и питья весьма довольно. А вечером вышли все пятеро из кельи и, обнявшись, ушли из монастыря вон, пошатываясь и пересмеиваясь.
На следующее утро иноки доведались: оставили псковичи в лесу, от монастыря в полуверсте, отрока с полудюжиной коней. И того отрока расспросил монастырский келарь отец Алимпий. А отрок по молодости возраста своего, и убоясь греховной лжи, все рассказал Алимпию доподлинно.