Семнадцатый самозванец
Шрифт:
— А ну-ка, накормите шалопая березовой кашей, да погуще! — И псари тотчас же поволокли Тимофея в съезжую избу драть розгами. Он кричал, плакал от злости и обиды, изворачивался, как уж, но что он мог поделать с двумя дюжими мужиками?
А в то время, как его драли розгами, спустив штаны, бросив на черную от засохшей крови колоду и сев верхом, Варлаам заметил, что один из жеребят хромает и сразу же определил, что Игрунка укусила змея. Опухоль уже поднялась выше колена и подбиралась к груди.
— Вели позвать Соломонидку, — приказал владыка
Соломонида пришла немедля. Она велела нагреть воды и те же псари, которые только что отодрали Тимошу, быстро растопили печь и поставили на огонь медный котел. Соломонида бросила в воду какую-то траву и, присев возле лежащего на земле жеребенка, ловким и быстрым движением взрезала ножом кожу, пустив кровь. Затем она обмакнула в густой зеленоватый отвар чистую холстину и запеленала в неё опухшую ногу.
И Евдоким, и псари, и Терентий, и сам владыка хмуро, но с интересом следили за всем, что делала ловкая лекарка.
Только сын её не видел этого — он сидел в темной съезжей избе, забившись в угол и плакал. Он клял Евдокима, холопов-псарей, клял владыку и Терентия за то, что ни один из них и пальцем не пошевелил, чтоб спасти его от позора и боли. Выплакавшись, он прильнул к узкому, забранному решеткой окошечку и увидел лежащего Игрунка, присевшую возле него мать, обступивших её людей и подумал: «А ведь когда Евдоким ударил меня, он ещё не видел, что Игрунка укусила змея». И тут же подумал: «А если б знал — вдвое, или втрое всыпали бы мне холопы». И ещё одно пришло ему на ум: «А ну, как сдохнет Игрунок, что тогда будет?» И аж сердце у него сжалось от жалости и страха и в груди похолодело.
До самого вечера сидел он в съезжей, стыдясь показаться на глаза людям и матери. Вечером он пробрался к жеребятнику и крадучись вошел внутрь. Пахло вялыми травами, конским потом, прелой от мочи и навоза соломой. Жеребята сопели, тихо пофыркивали, терлись боками о стенки загонов. Тимоша пробрался к Игрунку и встал возле него на колени. Игрунок лежал на боку, как и прежде подогнув ногу и опасливо косился на мальчика круглым коричневым глазом. Тимоша нежно гладил жеребенка по шее и крупу, и вдруг услышал, как тихо скрипнула дверь и на пол лёг жёлтый кружок света. «Евдоким, должно», — подумал Тимоша и затаил дыхание, не желая видеть обидчика. Круг света между тем приближался. Некто медленно и грузно шагая, шел прямо к Игрунку в стойло. Тимофей глянул и обомлел: в черной рясе, простоволосый шел по конюшне владыка.
Увидев мальчика, он поглядел в глаза ему и тихо произнес:
— Отодвинь-ка солому в сторону — светильник поставлю.
Легко коснувшись пальцами больной ноги жеребенка, владыка ласково потрепал Игрунка по холке и спросил:
— Как это он на змею-то наткнулся? А то тебя и товарища твоего так скоро в разные стороны понесло, что и узнать было не у кого.
— Купали мы коней, а в реке — змея, — буркнул Тимоша.
— Глядеть надо было
— Горд ты очень и горяч, — после недолгого молчания проговорил владыка. А ведь сказано: «Смирение паче гордости». Много ли гордецов вокруг себя видел?
— А то хорошо ли, владыко, что одна холопы кругом? — вопросом на вопрос ответил Тимоша.
— Где ж это ты однех холопов узрел? Или и я — холоп? — спросил Варлаам.
— Так ты таков на весь наш край — один. Ты, да еще, может, князь Сумбулов, государев воевода, а опричь вас двоих — все холопы.
— И попы, и дворяне, и сотники, и люди купецкого звания — все холопы?
— А кто другому кланяется — тот и холоп. Тебе, да князю Сумбулову всяк кланяется, всяк шапку ломит, да руку целует, али то не холопство?
— Да ведь и я патриарху руку целую и государю в пояс кланяюсь, нечто и я — холоп?
— Перед ними, выходит, и ты, — тихо проговорил Тимоша, и от страха сжался: всяк ли год слышал подобное владыка? И от кого?
И вдруг архиепископ поднял с пола светильник и близко поднес его к лицу мальчика. Сощурившись, он долго глядел в глаза ему, а Тимоша, замерев, стоял перед Варлаамом на коленях, как деревянный.
— Сколь годов тебе, Тимофей? — спросил Варлаам, и мальчик удивился, услышав от владыки свое имя.
— Тринадцатый пошел.
— Почто не захотел к Терентию в пищики идти?
— Волю люблю, коней люблю, оттого и не пошел.
— Зачем же грамоту проходил?
— Сначала мамка велела, а потом и сам я заимел к грамоте великую охоту. А нечто грамоту проходят, чтоб волю на неволю менять? — вдруг спросил Тимоша, и Варлаам, вздохнув, сказал:
— А был бы у Терентия в пищиках, глядишь, и не был бы сегодня бит.
Последние слова показались Тимоше ох, какими обидными.
— А я от тебя, владыко, уйду! — вдруг крикнул он. — Не смогу я с псарями, что били меня, за один стол сести, ни за что не смогу!
— Куда ж пойдешь, Тимофей? Где ж это не бьют вашего брата? Али есть такая земля — Офир? — тихо и грустно спросил архиепископ и стал глядеть на огонь свечи, отведя взор в сторону.
— Нет такой страны, Тимофей.
— А я найду. Не может того статься, чтоб такой страны не было. Я вольный человек и мне крутом дорога чиста, — снова с обидой и запальчивостью выкрикнул Тимофей. — На Дон пойду, али на Волгу, к казакам пристану, нечто пропаду?
— То детские слова, Тимофей. Пять раз повяжут тебя, покуда до Дону добежишь. Как докажешь, что ты вольный человек, стрелецкий сын? И вместо казаков угодишь ты в холопы, али в тюремные сидельцы.
Владыка встал и голосом властным и недовольным сказал:
— Возьми фонарь, казак, да посвети мне, покуда я до палат дойду.
Молча перешли они двор и лишь у самого крыльца Варлаам произнес:
— Что ж, Тимофей, испытай судьбу, а если надумаешь ко мне вернуться ворота открыты. — И повернувшись, благословил: