Семья и школа
Шрифт:
Потом посмотрел на платок и вздохнул облегчённо:
— Нет, крови всё ещё нет. Хотя белые бы платки надо было завести. На белом виднее… А красное на красном…
Он всё-таки повеселел.
— Предводитель у нас уездный. Жизнерадостный такой, дай Бог ему. У нас его по уезду «петухом» зовут. Но хороший такой петушок. И «ку-ка-ре-ку» хорошее кричит, радостное. Предутреннее!
И при мысли о «петушке-предводителе» добрая улыбка заиграла на лице у учителя.
— За нашего брата петух на кого угодно наскочит, и каждую минуту готов разодраться. Очень славный петушок. У него имение огромнейшее. Как кто в гости приедет, — он сейчас великолепную тройку или четверик. Бубенчики…
Учитель назвал имя писателя, действительно, громкое, «много говорящее уму и сердцу».
— Осанистый такой старик. Грива львиная. И во всей голове что-то львиное чуется. Борода надвое. В пенсне. Глаза ясные и глубокие. Ума в них, ума! И всё лицо и радушное и серьёзное. Показал я им школу. Школа у меня, — это могу сказать с уверенностью, — ведётся хорошо. Как народную школу показать можно. Предводитель около писателя в восторге ходит. «Вот он один-с из невидных „пахарей“, вот один из сеятелей-то на ниве народной. Какое делище незаметно делает! По убеждению в народные учителя пошёл! Как школу ведёт!» Знаменитый писатель вопросы предлагает. О всём спрашивает. И что ни вопрос, — так глубоко, метко, умно. Видно, что человек любит дело и понимает. Вот если бы наши инспектора так спрашивали! Хожу я с ними, ног под собой не чувствую. Плакать от радости хочется. Сжал мне на прощанье писатель руку, без слов, так сжал, словно всю душу в этом рукопожатье передать хотел. Сел в коляску. Зазвенели бубенчики. Только пыль столбом. А я стою, слёзы на глазах. Какой чести удостоился! Самый передовой публицист, «властитель дум», и учитель, на статьях которого воспитывался, братски руку пожал, товарищем признал. От радости, от счастья дрожу. Одна такая минута за всё вознаграждает. А из пыли-то, поднятой предводительской рессорной коляской, перед моими глазами «он» вырастает. Призрак! Ребёнок-то мой! Широко открыл глаза, на меня смотрит.
«Что ты, папа, себя для народа в жертву принёс, это — прекрасно! — звенит детским голоском, — Но меня-то за что же в жертву приносишь?»
— Задрожал я в ужасе. Так Авраам, вероятно, дрожал, трепетал всем телом, когда ножом над Исааком замахнулся. И в ужасе оглянулся я кругом: где же ангел, чтоб меня за руку схватить и «остановить подъятую руку»?
И дрожавший в страхе, словно всё это заклание происходило перед ним, учитель заплакал:
— Простите… Но не могу я… Не могу… Призрак меня замучил… И избавиться от него не могу. И не желаю! Как же я от него избавляться буду, когда он самое дорогое для меня в жизни? А замучил он меня, замучил. Я в школе перед ребятишками стою. Весело это! Весело смотреть, как в их глазёнках просыпается мысль. Весело, когда хор звонких голосов за тобой урок повторяет. Словно хор маленьких колоколов пасхальную заутреню звонит. Весело, радостно! И вдруг между мной и ими становится мой ребёнок.
«Им ты служишь, папа! А мне, а своему собственному сыну, что ты готовишь?»
«Призрак! Не могу я быть учителем. Призрак плачет. Не учитель я больше… Не учитель»…
И он весь дёргался, произнося эти слова.
И чувствовал я, что это были страшные для него слова,
Мы долго сидели молча.
Он сказал, наконец, глухо, тяжело, как говорится отреченье от любимого.
— Помогите. Устройте мне место сидельца в винной лавке.
Он весь съёжился, словно его придавило, сгорбился, голова ушла в плечи.
Он добавил:
— Если я так же усердно поведу лавку, как вёл народную школу, — моя лавка будет первой винной лавкой кругом. Я буду получать награды и повышения. И меня скоро сделают сидельцем в лавке первого разряда.
Через месяц
«Облетели цветы, догорели огни».
Среди писем, полученных на моё имя в редакции, есть одно, которому не лежится ни в кармане ни в портфеле. Оно просится в печать.
М. Г. [15]
15
Милостивый государь.
Прежде всего позвольте представиться.
Я — герой.
Я тот самый «великий маленький человек», или «маленький великий человек», о котором, когда Вы писали, слёзы умиления капали с Вашего пера.
Словом, я народный учитель.
Заплачьте:
— Какое святое слово!
Впрочем, вы, вероятно, думаете с тоскою:
— А! Народный учитель!.. Вероятно, опять жалоба!
Нет, милостивый государь, мне жаловаться не на что. Своим положением я могу только хвастаться.
Я старый учитель. Служу делу более 20-ти лет. У меня — семь человек детей. Старшая дочь второй год учительствует. Вторая через несколько месяцев кончает семинарию и тоже начнёт учительствовать.
Мне остаётся поднять на ноги и вывести в люди остальных пятерых.
Чтоб сделать это на учительское жалованье, я не пью. Со дня рождения третьего ребёнка бросил курить. Сам обшиваю всю семью. Выучился шить. Выучился тачать сапоги. И сам шью обувь на всё семейство.
Я из крестьян. Поступив на службу в одно из сёл этой губернии, я приписался к местному обществу. Но новые односельчане воспользовались этим, чтобы не выдавать мне квартирных.
— Раз здешний мужик, какие ему квартирные?
Я перевёлся в другое село, и вот живу. Получаю 250 рублей в год жалованья, 50 квартирных, за 4 пятилетия по 50 рублей за каждое в год добавочных. Итого — 500 рублей.
Для чиновника, записывающего входящие и исходящие, для репортёра, пишущего о раздавленных собаках, для актёра, докладывающего «карета в барыне и гневаться изволит», было бы «ужас, как мало». Для народного учителя — за глаза довольно, и тысячи моих коллег, прочитав эти строки, сказали бы:
— Вот счастливец!
Итак, жаловаться мне не на что. Я берусь за перо просто для того, чтоб описать вам, как я вернулся с учительского съезда.
Первым долгом я заехал в нашем уездном городе к инспектору, до которого у меня было дело.
Артемий Филиппович всегда встречал меня с недовольным лицом:
— Чего, мол, ещё притащился! Чего ещё надо?
На этот раз он, как увидел меня, так весь и просиял. Улыбка во всё лицо, руки потирает:
— Ну, что? Побаловались? А? Отвели душу? А?
Молчу
— Так как же? Нас, инспекторов, по боку надо? А? Упразднить? А?
Молчу.
— Делу мешаем? А? Тормозим? А?
Всё молчу.
— Бюрократическое отношение вносим? А? Самовластвуем? А?
Всё молчу, всё молчу.
— Поругали нас на парламенте-то на своём? Смотрю, — у него на столе Московские Ведомости.
Поиздевавшись ещё таким образом, отпустил.
Приезжаю вечером к себе в село, наутро староста приходит:
— А мир с тебя, Василий Кузьмич, решил с весны за двух коров, за выпас, 10 рублёв положить!
— За что, про что?
— А так, мужички говорят: «жалованье получает, водки он не пьёт! С его можно».