Семья и школа
Шрифт:
— Пойтить к дворнику, сказать, чтоб надёргал! — словно про себя сказала горничная, проходя через детскую и шурша юбками.
«А Глашке кол в живот, — первой!» думал Иванов Павел. И вот он избивает всех, всех. Все умоляют его о пощаде, ползают у его ног. Но он неумолим. Какие пытки он им выдумывает. «С кухарки сдерите кожу. Глашку на кол». Иванов Павел даже содрогается. Ему становится их даже жаль. «Просто прикажу убить.» А маму… Маму я спасаю… «Вот, — говорю, — мама»…
В эту минуту откуда-то издали, из-за
Иванов Павел прислушался, замер, и голова у него ушла в плечи.
— Слышишь? — спросила мать, появляясь в детской. — В 16 номере порют. Так же орать будешь.
«И мать убить!» решил Иванов Павел.
Кухарка прошла в комнаты.
— Спросить, скоро, что ли-ча? — на ходу обронила она.
«А Аксинью!.. Ух, Аксинью!..»
— Маменька сказали, что нынче довольно. Каких уроков не доучите, завтра доучите! — объявила горничная. — Барыня сейчас сюда идут. Пойтить позвать Аксинью! У-у, бесстыдник!
Иванов Павел бросился перед вошедшей матерью на колени.
— Мама, милая, не сейчас! Дай Богу помолиться!
— Перед смертью не надышишься! — улыбнулась мать. — Молись, молись!.. Да ты бы сначала разделся.
Но Иванов Павел раздеваться не стал. Он стал на колени и долго-долго истово молился на икону, делая земные поклоны и шепча как можно громче, чтоб слышно было в соседней комнате:
— Господи, помилуй милую маму! Господи, защити, спаси и помилуй милую маму!
«Слышит она, как я за неё, или не слышит?» думал Иванов Павел и возвышал голос всё больше и больше.
А в дверях детской стояла Аксинья и приговаривала:
— Ишь кувыркается! Закувыркался, брат!
И горничная, войдя в детскую, нарочно громко сказала:
— Куда розги-то положить? Ах, нынче хороши! На редкость!
Иванову Павлу стало нестерпимо. Он вскочил.
Вошла мать.
— Раздевайся. Ложись.
— Мамочка! — вопил Иванов Павел. — Мамочка, не буду! Мамочка, милая, ты увидишь, — не буду!
— Раздевайся. Ложись.
— Мамочка!..
Иванов Павел ползал перед матерью на коленях, ловил её платье, целовал, но старался не приближаться слишком, чтобы его не поймали и не ущемили головы между колен. Эту систему Иванов Павел ненавидел больше других.
— Глаша, раздень барина!
— Мамочка, я сам…
И Иванов Павел принялся раздеваться медленно-медленно.
— Глаша…
— Мамочка, я сам.
Иванов Павел был готов.
— Ложись!
— Мамочка, ты меня не больно?.. Мамочка, ты меня недолго? — задыхаясь, говорил он, стараясь поймать руку, которая его сейчас будет сечь.
— Нечего, брат, нечего уговариваться. Ложись…
— Мамочка…
— Положить тебя?
— Мамочка, я сам.
— Аксинья!
— Мамочка, не надо, чтоб Аксинья держала! Я сам буду держаться!
— Аксинья!
И он почувствовал, как Аксинья взяла его за худенькие ноги, и сейчас же вслед за этим жгучую боль.
— У-ай! — взвизгнул мальчик, схватился руками, почувствовал жгучую боль в руках, отдёрнул их, опять схватился, опять отдёрнул.
— Глаша, держи руки.
— А-а-ай! — как зарезанный завопил мальчик, чувствуя полную беспомощность.
— Учись! Учись! Учись! — приговаривала мать.
— Мамочка, не буду! Мамочка, не буду! — вопил Иванов Павел.
— Не дерись, не шуми! Не шуми, не дерись! Не шуми! Не шуми!..
— Мамочка, я не шумел… Мамочка, я не шумел…
И он чувствовал, что умирает…
В постели пахло сухими берёзовыми листьями. Красная лампадка мигала перед образом. В сумраке слышались стихающие рыдания.
И грудь Иванова Павла была полна слёз. Болело и саднело. А по душе расплывалось спокойствие.
— Кончено. Случилось. Больше нечего бояться.
И тихо всхлипывая, заснул бедный мальчик, и снилось ему во сне, что он предводитель команчей и на голову разбивает всех белых.
За что надругались над человеческим телом и над маленькой человеческой душой?
Что такое ребёнок?
Правда, странный вопрос?
А между тем обратитесь к любому отцу семейства.
— Скажите пожалуйста, что такое ребёнок?
— Ребёнок?!.. Какие странные вопросы вы задаёте!.. Ребёнок… Ну… Ну… Ну, это будущий человек… Ну… Ну… да это всякий понимает, что такое ребёнок…
Вопрос мне показался интересным.
Именно теперь, когда так много разговаривают о школьной реформе.
Я обратился с этим вопросом к трём отцам и получил в ответ три письма.
Если бы вы спросили меня, верю ли я в бессмертие души, — я отвечал бы вам, не колеблясь:
— Да.
Для меня это не подлежит никакому сомнению. Для меня это очевидно.
Бессмертие души, это — дети.
Я бессмертен в моих детях. Я не умру, если у меня есть ребёнок. Не умрёт лучшее, что во мне есть.
Я жил, страдал, работал, мыслил, и лучшие из тех мыслей, которые у меня накопились за жизнь, лучшие из чувств, которые у меня выработались, я передам моему ребёнку.
Только лучшие! Заметьте.
Все мы знаем, что в жизни очень важно умело лгать. Однако, мы не учим ребёнка:
— Лги умело.
Мы говорим ему:
— Люби правду!
Горький опыт учит нас, что низкопоклонничать очень выгодно.
Однако, мы говорим ребёнку:
— Не низкопоклонничай. Это гадко.
Разве добро так уж выгодно, полезно, практично? Есть много дурного, скверного, гнусного, что приносит в жизни гораздо больше пользы.
Однако, мы не учим ребёнка: