Семья Мускат
Шрифт:
— Золотые слова! Золотые слова! — вступил в разговор Абрам. — В одном его мизинце больше смысла, чем у всех этих университетских студентов, вместе взятых. А ему приходится учиться по школьным учебникам! А там, не успеем оглянуться, его призовут в армию, и тогда ему придется либо бежать, либо напялить форму и идти служить царю. Теряем мы нашу еврейскую молодежь!
В дверях появилась служанка Доба.
— Ужин на столе, — объявила она.
Все перешли в столовую.
На покрытом скатертью в пятнах столе стояли тарелки с борщом, рядом лежали столовые ложки. Вместо стульев к столу придвинуты были скамейки. Абрам налил себе коньяку из стоявшей на комоде фляжки — его
— За успех нового журнала! — провозгласил он.
— Верно, за безусловный успех нового начинания. Пусть этот журнал станет началом еврейского университета! — крикнул, исключительно чтобы досадить Хильде, Абрам.
— Делайте, что хотите, — я все равно уезжаю, — отозвалась Хильда.
Из-за этой реплики Герц Яновер чуть было не поперхнулся сардиной, которую только что отправил в рот.
— Что? Когда? Что вы такое говорите?!
— Я получила предложение ехать в Лондон. Все расходы они берут на себя. Я не хотела вам говорить, но, раз вы собираетесь заниматься издательскими делами, мне здесь все равно делать нечего.
— Ничего не понимаю. Кто берет на себя все расходы? Что вы будете делать в Лондоне?
— Я покажу вам письмо. Давайте не будем больше об этом. — И Хильда поднесла ложку борща ко рту, а затем опустила ее обратно в тарелку. Она нервничала.
— У меня идея! — воскликнул Абрам, хватив кулаком по столу. — Я тоже поеду за границу. Теперь мне все стало ясно. Финлендер, вы правы. Нам нужны большие деньги. И тридцати тысяч тоже мало. Я достану пятьдесят тысяч — или я не Абрам Шапиро! А может, и все сто!
— Что это с тобой?
— Слава Богу, в жизни мне еще ни разу не приходилось просить милостыню. Но я уверен, нет, я убежден, что смогу собрать за границей деньги, много денег! Поеду в Германию, во Францию, в Швейцарию, в Англию. Пусть тамошние евреи — антисемиты, пусть они за ассимиляцию, но образование они не могут не уважать. Один только Яков Шифф смог бы дать больше пятидесяти тысяч рублей.
— Яков Шифф — в Америке.
— Ну и что? Америка меня нисколько не смущает. Мы будем выпускать большой журнал. Наймем лучших педагогов. Отправим наших преподавателей овладевать ремеслами. Мы создадим фонд, чтобы талантливая молодежь могла учиться в лучших университетах мира.
— А что, ничего фантастического я тут не вижу, — мечтательно проговорил Герц Яновер.
— Мне все ясно. Ясно, как Божий день. Я уезжаю немедленно. Дело не терпит отлагательств, — гремел Абрам. — Стоило ей упомянуть Лондон, как меня точно озарило. Раскрою вам тайну. От меня ушла жена. Все бросила и переехала к отцу. Так что я теперь соломенная вдова. Дочери мои, слава Богу, уже взрослые. Старик так или иначе обеспечит их будущее. Я же хочу сделать что-то по-настоящему важное — нет, не для себя, для людей. Я ведь, представьте, собирался ехать в Палестину и основать там колонию — она бы звалась «Нахлат Абрам». Но тамошний климат не для меня. Во всяком случае, сейчас. У меня сердце… барахлит. Ладно, раз ничего не получается сделать на еврейской земле, придется испытать себя на чужбине. В Польше, в еврейских местечках тысячи, десятки тысяч вундеркиндов. Тысячи Мендельсонов, Бергсонов, Ашкенази гниют в провинции, уверяю вас! Антисемиты ничего так не боятся, как нашего образования. Вот почему они не пускают нас в свои университеты.
— Черт возьми, какое красноречие! — засмеявшись, сказал Дембицер.
— И деньги он достанет, — заметил Финлендер. — Если, конечно, не передумает.
Глава четвертая
Около десяти вечера в квартиру Гины громко позвонили. Гина вышла из гостиной, полной, по обыкновению, гостей, и направилась к входной двери. На тускло освещенной площадке, отступив от двери на несколько шагов, стоял худощавый, сутулый мужчина в длинном лапсердаке и низко надвинутой на глаза широкополой шляпе. «Нищий», — решила Гина. Она открыла было кошелек, чтобы достать оттуда монетку, как вдруг вздрогнула и издала сдавленный крик. Перед ней стоял Акива, ее муж. «Он умер, — пронеслось у нее в мозгу. — Умер и пришел меня задушить». Она отступила назад, в коридор, и прикрыла за собой дверь.
— Акива, это ты! — прошептала она, прижав к груди руки.
— Я.
— Что ты здесь делаешь? Когда ты приехал? Что тебе надо?
— Я готов дать развод.
— Сейчас? Посреди ночи? Ты что, не в себе?!
— Хорошо, подождем до завтра.
— Где ты остановился? Почему мне не написал?
Акива, шаркая, последовал за ней. Казалось, с его приходом в квартире запахло ритуальными омовениями, синагогальными свечами, потом и плесенью — всей провинциальной затхлостью, которую Гина давно забыла. Она открыла дверь в комнату Асы-Гешла, включила свет и только теперь хорошенько его рассмотрела. Акива весь как-то съежился. В жиденькой, нерасчесанной бороде застряли какие-то нитки и пух. Редкие пейсы были забрызганы грязью. Пальто протерлось на швах, и оттуда торчала подкладка. Шея была обмотана шарфом. Руки висели, словно у покойника. Глаза из-под густых бровей настороженно бегали. Гина содрогнулась:
— Что с тобой? Ты болен?
— Хочу довести дело до конца, — пробормотал Акива. — Надо с этим кончать. Так или иначе.
— А ребе… твой отец… он в курсе?
— Против не отец, а бабушка. Наплевать. Я на себя грех не возьму.
— Садись. Сейчас принесу чаю.
— Нет, не нужно.
— Чего ты боишься? Что чай не кошерный? Мог бы хоть открытку написать, дать мне знать. Извини, но ты и сейчас ведешь себя глупо.
Гина вышла и закрыла за собой дверь. Щеки у нее порозовели, в глазах стояли слезы. Она решила было позвонить Герцу Яноверу, но испугалась, что кто-нибудь выйдет из гостиной и услышит, о чем идет речь. Она пошла на кухню и вернулась с кувшином, тазом и полотенцем. Акива снял шляпу, под ней оказалась смятая кипа. Под расстегнутым лапсердаком Гина разглядела талис и цицит.
— Можешь помыться, — сказала она. — Хочешь, я принесу тебе поесть? Внизу кошерная мясная лавка.
Акива замахал руками.
— Съешь хотя бы хлеба или яблоко.
— Я не голоден. Сядь. Хочу тебя кое о чем расспросить.
— Спрашивай.
— Говори, как есть. Ты жила с ним в грехе?
Гина почувствовала, как у нее пылают щеки. Она сделала шаг к двери, а затем повернулась к Акиве лицом.
— Опять ты за свое, — сказала она. — Ты уж прости меня, Акива, но мне просто смешно тебя слушать.
— Согласно Талмуду, женщина, совершающая прелюбодеяние, нечиста не только перед своим мужем, но и перед своим соблазнителем.
— Только не цитируй мне Талмуд. Если ты готов дать развод — давай, а от упреков меня избавь.
— Дело не в упреках. Какой смысл в разводе, если твой грех никуда не девается? В Талмуде такой развод сравнивается с омовением человека, который одной рукой моется, а в другой держит мертвую змею.
— В геенну все равно же попаду я, а не ты. Я достаточно настрадалась в жизни и готова к любой пытке — пускай на том свете хоть ножами кромсают. Ты и сам прекрасно знаешь, что я претерпела. Наш брак с самого начала никаким браком не был. Уясни это себе раз и навсегда.