Семья Мускат
Шрифт:
— Ну, что скажешь? — гнул свое Копл. — Решайся.
— Хорошо тебе говорить.
— Со всем разом и покончим.
— А как же все твои женщины? У тебя ж их полно.
— Если у меня будешь ты, на всех остальных мне наплевать.
— Не знаю, не знаю.
Лея взяла несколько банкнот, которые вручил ей Копл, и отправилась домой. Она вышла на улицу, а в голове продолжали звучать слова Копла. Он прав, думала она, я старею. Не успею оглянуться, как превращусь в старуху. Мойше-Габриэл приносит мне одни несчастья. Это он виноват, что Маша хочет уйти из дома. Ничего удивительного, если у девчонки такой шлемель отец!
Она вынула из сумочки зеркальце и посмотрела на себя. Да, щеки еще молодые, шея гладкая. Но
От слов Копла ее кровь, точно от спиртного, быстрее побежала по жилам. Каблучки застучали по асфальту. Она вздохнула полной грудью.
«С этим надо кончать, — сказала она вслух. — На этой же неделе».
Глава шестая
Пан Зажиций заявил своему сыну Янеку, что он никогда не даст согласия на его брак с Машей, даже если девушка выразит желание обратиться в христианскую веру. Пан Зажиций не шутил; на следующий день после свадьбы, предупредил он, будет вызван нотариус, и все имущество сына отойдет к дочери Пауле. Вдобавок семейный особняк будет отныне для юноши закрыт. Старик имел обыкновение во время беседы что-то рисовать на бумаге. Он сидел за своим письменным столом в старомодном утреннем халате и в домашних туфлях с помпонами на босу ногу. Несколько прядей оставшихся седых волос торчали во все стороны на его лысой голове. Из-под кустистых бровей сверкали колючие глаза, под глазами набрякли мешки. Нос у старика был красный и мясистый. Редкие усики подрагивали под ходившими ходуном губами. Он хотел еще что-то сказать, но зашелся в астматическом кашле.
— Тебе придется сделать выбор, сын мой, — объявил он. — Либо твоя семья, либо эта еврейка. И это мое последнее слово.
— Но почему, отец?! Раз она готова обратиться в нашу веру, стало быть, она — наша.
— Не желаю иметь с ней ничего общего. Ненавижу их племя. Если во всей Польше ты не можешь найти христианку себе по душе, то… то…
И пан Зажиций закашлялся снова.
На его маленьких ручках вздулись вены, на костлявом горле взад-вперед ходил кадык. Ловя губами воздух, он взял со стола книгу, историю масонства, написанную какими-то священнослужителями, и раскрыл ее.
— Какого черта им надо, этим евреям?! — воскликнул он, обращаясь не столько к сыну, сколько к самому себе. — Уже две тысячи лет все христианское кажется им нечистым. Достаточно кому-то из нас бросить взгляд на бутылку вина, как они к ней не притронутся. А сейчас, видишь ли, хотят стать нашими братьями.
— Отец, к Маше все это не имеет никакого отношения.
— Все они одинаковы. От евреев-масонов во Франции до пархатых уродцев, играющих в грязи в наших польских деревнях. Если хочешь знать, это они разорили Польшу. Это из-за них у меня астма.
— Разорил нас Рыбарский, а не евреи.
— Молчи, предатель! Ради тебя я пожертвовал всем, что у меня было, а ты носишься с этими прохвостами и их дочками. Ты рисуешь голых шлюх. А теперь хочешь еще внести всю эту грязь в собственный дом.
— Отец, не смей говорить такое!
— И что ты мне сделаешь? Побьешь меня? Я старый, конченый человек. Но я, по крайней мере, умру с сознанием того, что был верным сыном Польши, а не еврейским прихвостнем. Это они натравили на нас немцев, это они желают польскому народу погибели!
В комнату вошла пани Зажицая, жена старика.
— Что здесь происходит? Эй, отец, выпей стакан молока. Что ты его обижаешь, Янек?
— И не думаю. Просто он любит рассуждать и…
— Утихомирься, сынок. Он и без того всю ночь кашлял. Я глаз не сомкнула. А теперь ты его огорчаешь. Еще сын называется!
У маленькой, худенькой пани Элизы Зажицой были темные глаза еврейки, — возможно, поэтому она не расставалась с массивным распятием и четками. Ее седеющие волосы забраны были в узел. На поясе висела связка ключей. Она была моложе своего мужа на пятнадцать лет, но лоб уже избороздили морщины. С тех пор как они переехали из поместья под Люблином в Варшаву, она постоянно хворала. К тому же ее не покидал страх: боялась она всех — воров, поджигателей, слуг, что отравляют своих хозяев и выкрадывают семейные драгоценности. Каждый день она внимательнейшим образом, не пропуская ни одного объявления, изучала «Варшавский курьер». Кроме того, у дворника она брала читать антисемитские «Два гроша».
Элиза поставила перед мужем на стол стакан молока:
— На, выпей, отец, успокойся.
— Терпеть не могу это ваше молоко!
— Пей, помогает от кашля. Господи, молоко с каждым днем все дорожает и дорожает. Говорят, что и чая тоже скоро не будет.
— Скоро вообще ничего не останется, — перебил жену пан Зажиций. — За квартиру никто больше не платит. Кругом одни жулики да воры, уж ты мне поверь. Еврейские спекулянты скупают все съестное, все, что таким трудом достается нашим бедным крестьянам.
— Да, да, ты прав. Я проходила по еврейским улицам и сама видела. Рыжебородые евреи стоят у своих лавок и никого внутрь не пускают. У самих подвалы забиты мукой, сахаром и картошкой. А попробуй попроси у кого-нибудь из них фунт муки, и он тебе скажет: «Нет, ничего нет».
— Вот видишь, а твой сын хочет жениться на одной из таких.
— Пускай женится, отец. Нам с тобой все равно скоро помирать. Придет время, и он сам пожалеет, что запятнал доброе польское имя.
Янек встал и вышел из комнаты. В коридоре, стоя у зеркала, причесывалась его сестра Паула, двадцатилетняя блондинка с голубыми глазами и ямочками на щеках. Брата она была моложе на пять лет; два года назад она кончила школу и теперь сошлась с парнем из богатой семьи, студентом Политехнического института. У отца Янек позаимствовал высокий рост, а у матери — темные глаза, которые никак не вязались с его вздернутым славянским носом. Редкие темно-каштановые волосы он зачесывал назад, обнажая высокий, крутой лоб. В академии, где он учился живописи, студенты дразнили его «евреем».
— Что это ты принарядилась? С Болеком встречаешься?
— А, это ты. Вырос, словно из-под земли, как привидение. А я решила, что ты уже съехал.
— Скоро.
— У тебя на насесте небось холодно, а?
— Сделай одолжение, не называй мою мастерскую «насестом».
— Господи, какие мы чувствительные! В «Курьере» мне попалось на глаза объявление о новой выставке. Твоего имени там нет. Забыли, видать.
— Вспомнят еще.
— А вот еврейских художников не забыли.
— И что?
— Будто не понимаешь. О чем ты ругался с папой? Кричал на весь дом.
— Прости, если мы тебя разбудили.
— Смотри, ты их своими фокусами в гроб вгонишь.
— Заткнись.
— А вот возьму и не заткнусь. Еврейский прихвостень!
Раньше бы Янек не стерпел и дал сестре пощечину, но теперь Паула стала взрослой, с ней так обращаться было нельзя, к тому же Янек настолько отвык от родительского дома, что не мог себя заставить принимать участие в семейных склоках.
Янек вышел из дома. Во дворе он заметил возведенный на Суккос шалаш, из-за которого жившие в доме христиане каждый раз поднимали скандал. Каждый год на Суккос две еврейские семьи строили шалаш — и каждый год отец Янека приказывал дворнику его снести. Однако в этом году, воспользовавшись тем, что пан Зажиций больше на улицу не выходит, они вновь поставили символический шалаш. Янек с изумлением рассматривал странное сооружение. Ему захотелось посмотреть, что там внутри, но он побоялся, что его сочтут циником и насмешником. Как было бы интересно, подумал он, написать картину с шалашом, в котором отмечают свой праздник евреи: горят свечи, евреи распевают песни, а их жены вносят подносы с праздничной едой.