Семья Опперман
Шрифт:
– Боюсь, Эдгар, это все, что я могу для вас сделать.
Озадаченный Эдгар спросил, как так да почему. Вряд ли кто усомнится в том, что утверждения этих газет – бесстыдная ложь. В доказательство можно привести огромный материал, доступный пониманию всякого. Что же может помешать ему начать дело? Разве они живут не в правовом государстве?
– Как вы сказали? – переспросил его Мюльгейм. И, увидев в глазах собеседника недоуменный испуг, пояснил: – Приди вы ко мне даже на месяц раньше, Эдгар, когда некоторая часть законов, хотя бы формально, соблюдалась, я, как добросовестный адвокат, и тогда не посоветовал бы вам затевать дело. Все эти газетные писаки, конечно, постарались бы доказать свою правоту.
– Но… – гневно перебил его Эдгар.
– Знаю,
– Неверно, неверно, – вспылил Эдгар и ударил кулаком по столу. Но слова его прозвучали, как крик о помощи.
Мюльгейм пожал плечами, достал бланк доверенности и протянул его Эдгару на подпись.
– Завтра же я дам ход вашему иску, – сказал он. – Но мне хотелось оградить вас от разочарования.
– Как могут мои пациенты чувствовать ко мне доверие, если можно безнаказанно распространять обо мне такие небылицы? – шумел Эдгар.
– А кто вас заставляет лечить ваших пациентов? – язвительно огрызнулся Мюльгейм. – Кто вам сказал, что это нужно нынешнему режиму?
– Но, позвольте, – горячился Эдгар, и в голосе его звучало почти детское удивление, – ведь судьи же – с высшим образованием. Они-то знают, что все это чепуха. Или они тоже верят, что я режу христианских младенцев?
– Они попросту полагают, – откликнулся Мюльгейм, и гнев причудливо исказил его маленькое, лукавое лицо, – что достаточно вам было родиться где-то на Востоке, чтобы по крови и по наклонности вы оказались способным на это.
Эдгар ушел от Мюльгейма совершенно опустошенный. Неужели мир так изменился за несколько недель, или он раньше не понимал его – все сорок шесть лет своей жизни?
На следующий день он пустился в длинный разговор с дочерью. Рут привыкла к тому, что отец добродушно и мило подшучивает над ней. Так он разговаривал с ней и на этот раз, но с какой-то непривычной повой ноткой. Девушка сразу почувствовала, что уверенность его поколеблена. Она хорошо знала, что отец, как ученый, убежден в бессмысленности ее национализма и что он спорит с нею только для развлечения, но она никогда не могла сдержать себя и всегда с одинаковой страстностью отстаивала свои идеи. Заметив в нем отсутствие обычного напора, она тоже смягчила тон. Гина Опперман молча присутствовала при разговоре. Глупая маленькая женщина, она ничего не понимала из того, что говорилось. Но она отлично разбиралась в тоне и поведении мужа и дочери. С испугом смотрела она на робкие попытки Эдгара пойти на выучку к дочери.
На той же неделе тайный советник Лоренц объявил Эдгару, что профессор Варгуус наотрез отказался поддерживать кандидатуру Якоби. Лоренц вел себя на этот раз особенно сурово, настоящий «Бойся бога», каким знали его студенты. Но за последние дни Эдгар стал зорче, и под суровостью этого человека он распознал горькую растерянность.
– Дайте совет, коллега, – громыхал старик, и слова, как обломки раздробленных скал, вылетали из его сверкающего золотом рта. – Что мне делать? – Огромный медно-красный, опушенный седыми волосами череп метнулся к
Эдгар разглядывал свои руки.
– Решение вопроса, как мне кажется, очень просто, господин тайный советник. – Голос Эдгара звучал ясно и решительно, точно он предлагал больному хирургическое вмешательство. – Вы снимаете кандидатуру Якоби, а я отказываюсь, от своего иска против этих сволочей, если разрешите воспользоваться вашим выражением. – Он рассмеялся, казалось, у него сегодня особенно хорошее настроение.
Старик Лоренц чувствовал себя дьявольски скверно. Эдгар Опперман прекрасный ученый и симпатичный ему человек. Он, Лоренц, дал ему обещание. Старый Лоренц может все, делает все и боится только бога. А тут вдруг, впервые в своей жизни, он боится этой сволочи, которая перечеркивает ему смету, и он, Лоренц, нарушает свое обещание. Гнусное положение! Сколько раз ему приходилось сообщать родным и друзьям пациентов, что операция не удалась, что больной скончался. Но настоящая ситуация в двадцать раз неприятней, он человек искренний и должен признать это.
– Не считаете ли вы, господин тайный советник, что будет правильно, если я сам брошу все, не дожидаясь, пока они меня выбросят? – сказал вдруг Эдгар все с той же кривой, застывшей на губах улыбкой.
Старый Лоренц побагровел.
– Вы, видно, спятили, Опперман, – вспылил он. – Откройте глаза. Страна больна, верно. Но это острое, а не хроническое заболевание. Я запрещаю вам считать его хроническим. Слышите? Сволочи! – закричал он вдруг и стукнул большим красным кулаком по столу так, что бумаги разлетелись. – Все они сволочи, эти политики, и я не желаю плясать под их дудку. Пусть они не рассчитывают на это.
– Хорошо, – сказал Эдгар, – я верю, господин тайный советник, вы сделали все, что могли. Вы – хороший товарищ.
– Не знаю, Опперман. Первый раз в жизни не знаю, так ли это. Вот в чем суть.
Изготовление моста, которому предстояло украсить рот господина Вольфсона, тянулось дольше, чем господин Вольфсон предполагал, да и обошелся он дороже. Восемьдесят пять марок потребовал в конце концов с господина Вольфсона дантист Ганс Шульце, «старый петух», мотивируя тем, что пока он чинил рот господина Вольфсона, обнаружились неожиданные осложнения в виде новых кариозных зубов. У всякого другого он ни за что не взял бы меньше ста монет. Шутками и серьезными разговорами господину Вольфсону удалось заставить дантиста Шульце удовлетвориться семьюдесятью пятью монетами. Пятьдесят монет он, как было условлено, заплатил сразу. Таким образом, новые зубы еще не перешли в его полную собственность; но он в любой момент мог положить остальные двадцать пять монет на стол и сделать зубы своей собственностью. Если он этого не делал, то исключительно из следующих соображений: он слышал со всех сторон, что вступление «коричневых» в правительство повлечет за собою инфляцию, и надеялся, в связи с этим, внести остаток суммы уже в обесцененных деньгах.
Новый фасад стоил дорого, но был великолепен. Усики над губами господина Вольфсона закручивались теперь поистине бойко. Безупречные зубы выгодно оттеняли живость и быстроту его черных глаз, а потому в магазине Маркус Вольфсон прибегал к улыбке еще чаще, чем раньше.
Но когда вблизи не было посторонних, он улыбался редко, несмотря на свое бело-золотое великолепие и на то, что дела в магазине шли лучше, чем можно было ожидать в эти сравнительно тихие зимние месяцы. Наслышавшись разговоров об инфляции, многие предпочитали покупать предметы домашнего обихода, чем нести деньги в сберегательную кассу. В феврале господин Вольфсон тоже несколько раз заработал премиальные; правда, не так много, как в ноябре, но, по совести говоря, жаловаться на дела не приходилось. Расстраивало его другое.