Семья Поланецких
Шрифт:
Накинув мантилью, но не завязав на поясе пришитые сзади к подкладке тесемки, она вышла в прихожую и внезапно остановилась.
– Никак эти завязки не могу в перчатках найти, – сказала она. – Будьте добры, помогите!
Поланецкому в поисках завязок пришлось полуобнять ее за талию. И у него вдруг вспыхнуло острое желание, тем более что она к нему наклонилась и он ощутил вблизи ее дыхание и теплоту ее тела.
– За что вы на меня сердитесь? – спросила она вполголоса. – Это просто нехорошо. Мне так не хватает дружеского участия. Что я вам сделала?
Наконец, отыскав завязки, он отстранился
– Ничего вы мне не сделали и сделать не можете!
Но она отразила его дерзость, как теннисный мячик.
– Впрочем, мне настолько безразлично чужое мнение, совершенно безразлично.
И, не обменявшись больше ни словом, они дошли до экипажа.
«Вон что, – думал, возвращаясь, Поланецкий. – Значит, тут можно пойти так далеко, как только захочешь».
И снова по всему телу пробежала искусительная дрожь.
«Как только захочешь», – повторил он.
При всем том он безотчетно впадал в ошибку, какую постоянно совершают десятки мужчин – любители поохотиться в чужих владениях.
Кокетка с черствым сердцем и развращенным умом, Основская все же была еще очень далеко от грехопадения.
Вернулся Поланецкий в мастерскую с таким чувством, будто принес ради Марыни огромную жертву, и ему стало немного обидно оттого, что, во-первых, она об этом никогда не узнает, а во-вторых, узнай даже, не сумеет оценить его поступок. Это вызвало у него раздражение, и, посмотрев на жену, на ее чистые глаза, спокойное и красивое лицо добропорядочной женщины, он невольно сравнил обеих и сказал про себя: «Ах, что Марыня! Да она скорее сквозь землю провалится. Такая никогда не изменит!»
И удивительное дело: отдавая ей должное, он вместе с тем испытал как бы некоторое сожаление и разочарование. Она столь безусловно ему принадлежала, что не возникало даже потребности ею восхищаться.
И до конца сеанса он все возвращался мыслями к Основской. Казалось, после случившегося она перестанет подавать ему руку, но он опять ошибся. Напротив, желая показать, насколько безразличны ей сам он и его слова, она стала еще любезней прежнего. Зато у Основского вид был оскорбленный, и он день ото дня держался с ним все суше, – видимо, из-за наговоров своей «Анетки».
Но вскоре иные события вытеснили из памяти этот эпизод. Давно уже недомогавший Букацкий с некоторых пор стал жаловаться на особенно сильную головную боль и странную слабость во всем теле, как будто оно отказывается ему повиноваться. Остроумие его порой еще вспыхивало, но быстро гасло, как бенгальский огонь. Все реже являлся он и в отель пообедать с ними. И вот как-то утром прислал записку, где нетвердой рукой было нацарапано: «Мой дорогой, нынче ночью я понял, что придется скоро отбыть в дальний путь. Если хочешь со мной повидаться перед отъездом, загляни, если, разумеется, у тебя нет более интересного занятия».
Утаив записку от жены, Поланецкий тотчас отправился к Букацкому. Он застал его в постели и при нем доктора, которого тот сразу же отослал.
– Ты меня страшно напугал, – сказал Поланецкий. – Что с тобой?
– Да так, пустяки: левая половина тела парализована.
– Бог с тобой, что ты говоришь!
– Золотые
– Почему ты уверен, что это паралич? Может быть, временное онемение.
– «Что – жизнь? Мгновение одно!?» – продекламировал Букацкий. – Пошевелиться не могу, значит, конец – или, если угодно, начало!
– Это было бы ужасно, но я не верю. У каждого могут руки, ноги онеметь.
– Бывают иногда неприятные ощущения, сказал карась, когда кухарка соскабливала с него чешую. Признаться, мне сначала жутко сделалось. Как будто волосы дыбом встают, – бывало у тебя когда-нибудь такое чувство? Приятным его не назовешь. Но сейчас я уже успокоился немного. Три часа прошло – и будто уже лет десять лежу в параличе. Дело привычки, как сказал рыжик, жарясь на сковороде. У меня времени в обрез, вот и несу всякий вздор. Пойми, дорогой: несколько дней – и Букацкого не будет!
– Ты и правда вздор несешь! И в параличе люди по тридцать лет живут.
– Даже по сорок? – подхватил Букацкий. – Паралич – это в некотором смысле роскошь, а я не из тех, которые могут себе ее позволить. Для здоровяка какого-нибудь с толстой шеей, крепкими плечами и ногами это даже, пожалуй, передышка, возможность в себя прийти после бурной молодости, мозгами пораскинуть, а для меня… Помнишь, ты все над моими тощими икрами издевался? Так вот, по сравнению со мной теперешним у меня тогда слоновая болезнь была! Это неправда, будто человеческое тело трехмерное, я – так просто плоскость, даже линия; кроме шуток, линия, уходящая в бесконечность!..
Поланецкий, сердясь, возражал, приводил в пример какие-то случаи.
– Ах, оставь! – отмахнулся Букацкий. – Я-то чувствую и знаю: через несколько дней – паралич мозга. Я никому не говорил, но уже год живу в ожидании этого – и книжки медицинские штудировал… Еще удар – и готово? – Он помолчал. – Не думай, не боюсь, наоборот. Я ведь одинок как перст. Никого у меня на свете нет… Ухаживать и тут, и даже в Варшаве все равно будут чужие, нанятые люди. Неподвижный, никому не нужный – разве это жизнь? А если и язык отнимется, любая сиделка или санитар смогут меня спокойно съездить по физиономии, когда вздумается. Слушай: в первую минуту я правда испугался, когда ясно стало, что паралич, но в моем немощном теле обитает гордый дух – помнишь, я тебе говорил, что смерти не боюсь? И не боюсь!
В глазах Букацкого вспыхнул на миг огонек мужества и решимости, не угасавший в глубине его расслабленной, изломанной души.
Сердце у Поланецкого дрогнуло.
– Адя, дорогой, – мягко сказал он, кладя ладонь на недвижную руку Букацкого, – не думай, что мы бросим тебя на произвол судьбы, и не говори, пожалуйста, будто у тебя никого на свете нет. А я, а моя жена? И Свирский, и Васковский, и Бигели. Ты не чужой нам. Перевезу тебя в Варшаву, помещу в больницу, станем о тебе заботиться, а если кто посмеет ударить тебя, как ты говоришь, по физиономии, я все кости ему переломаю, а кроме того, у нас же милосердные сестры есть и среди них – пани Эмилия.