Сенсация по заказу
Шрифт:
«Кто-то из ученых-остроумцев заметил, что человек — это единственная материя, которая догадалась, что она есть. До меня в полной мере это дошло совсем недавно.
Я специально пробыл сегодня весь день один, чтобы все обдумать и твердо, без колебаний, решить, как быть, что делать, как вообще покончить с этим ужасным положением.
Сейчас за окном рождаются огоньки нового дня, люди, просыпаясь, неохотно расстаются с теплым сном. А она сейчас еще спит… Я представляю
Мне не стыдно за то, что я сделал. Но голову туманит невозможная усталость. С каждым новым днем на меня накатывает новая волна слабости, которая зовется отсутствием воли к жизни. Смертельно тоскливо и вместе с тем безгранично покойно, словно я впервые за много лет отдыхаю всем своим существом. Впервые в жизни, не сопротивляясь, я принимаю удар и со странным удовлетворением сознаю, как глубоко он меня ранит. Больше так продолжаться не может. Я принял решение. Я уеду, попросту убегу из дома, из России, из этой жизни. Я хочу, чтобы это было — навсегда.
Человек — единственная материя, которая догадалась, что она есть. Догадалась, потому что не помнит сам факт своего рождения. Но зато рано или поздно узнает факт смерти. Мое время пришло.
Прощайте все. Не держите на меня зла или проклинайте — мне это будет уже все равно.
Антон Белов».
Гордеев сидел в кабинете Турецкого. Он привез Александру Борисовичу ксерокс этой записки и некоторые пояснения. Материалы дела все еще лежали в областной прокуратуре, хотя Турецкий уже сделал на них запрос.
— Вообще-то заметь, Саша, очень длинное письмо для самоубийцы, — откомментировал Гордеев, когда Турецкий закончил читать.
— У тебя большой опыт в таком чтении?
— Какой-никакой, а имеется. Я ведь тоже следа-ком был, помнишь еще? Обычно люди пишут: в моей смерти прошу винить Клаву К. Или: я ухожу добровольно, забудьте меня на фиг. Примерно так, в общем. Но вот таких длинных писем я не встречал.
— Оно не длинное, — машинально возразил Турецкий, читая текст снова и делая пометки.
— Для самоубийцы — длинное, — настаивал Гордеев. — Сам подумай. У него руки ходуном ходят. Ему хочется все скорей закончить. Понимаешь?
Турецкий отложил карандаш и усмехнулся:
— Ты как-то поверхностно рассуждаешь, дорогой патологоанатом человеческих душ. Мало ли какие обстоятельства бывают? Может, он такой человек был — методический. Сидел, не торопился, все по полочкам раскладывал. Самурай, в общем… А потом время пришло и — бац.
— Письмо не кажется мне четким и структурированным, — не сдавался Гордеев. — Намеки, слова, ничего не сказано впрямую. И не был он самурай, мне Колдин в двух словах рассказывал…
Турецкий подумал, что уж Гордеев-то точно чересчур эмоционален. Хотя что ему? В суде пока что выступать не требуется.
— Пока что меня другие вещи интересуют. — Турецкий ткнул карандашом. — Во-первых, о каком ужасном положении он пишет? И о чем таком ему не стыдно? Это Колдин тебе сказал?
— Если и сказал, то я не понял. Для этого в Генпрокуратуру и пришел. Я же в их науке ни хрена не понимаю, — сказал Гордеев. — И вообще не знаю, что там творилось, в этой лаборатории. Они ее, кстати, с большой буквы все величают — Лаборатория, понял? Но Белова вроде бы обвиняли в какой-то «алхимии». А он не соглашался, говорил, что изобрел нечто невероятное. Примерно так, по-моему. — Юрий Петрович счел нужным уточнить: — Имей в виду, Саша, это — со слов Колдина. Я с Беловым водку не пил и вообще знаком не был.
— А кто его обвинял в «алхимии»?
— Вроде академики какие-то. Съезди в эту Лабораторию, поговори с Колдиным, остальными. Наверняка они все объяснят.
— Академики, — присвистнул Турецкий. — Нор-мальненько…
Гордеев презрительно махнул рукой:
— Да ладно, ты разве не знаешь, как у нас академиками становятся? Это ничего не значит.
— Вот именно, что не знаю. Но наравне с академиками тут еще кое-кто указан. — Турецкий прочитал вслух: — «…она сейчас еще спит… Я представляю себе подушку, ее разметавшиеся волосы. Увы. Это не то, что может удержать меня от последнего шага». Что это значит? Очевидно, что речь идет о женщине, к которой он неравнодушен или был неравнодушен, поскольку от суицида (будем пока что считать так) ее существование его не остановило. Белов был холост. Но о ком он писал? Несчастная любовь?
— Ты у меня спрашиваешь?
— А Колдин знает? Ни за что не поверю, что ты у него не интересовался.
— Спрашивал. Говорит, не знает. Но заметь, Саша, написано это так, чтобы привлечь внимание. Будто запись в дневнике, который, кроме владельца, никто не увидит.
Но Турецкий и тут не был однозначно согласен.
— Или написано человеком, которому это все равно. Написал — как выдохнул. Что было в голове, то и писал. Поток сознания.
— Ну хорошо, а пуля?!
— Пули нет, — признал Турецкий.
— Я не о том! Учитывая силу сопротивления — она дважды пробила череп, — как-то странно, что она долетела до окна, разбила стекло и… исчезла! На виске пороховая пыль. На полу лежал его пистолет, «макаров». На нем его отпечатки пальцев. Вроде все верно. Только непохоже, чтобы эта мистическая пуля была из «макарова». Может, оружие помощнее?
Турецкий помолчал, оценивая сказанное. В словах Гордеева была логика. На то он, впрочем, и адвокат.
— Баллистическая экспертиза проводилась? — спросил Турецкий.
— Кажется, да. Хотя без пули… я не знаю, что это за экспертиза может быть. Наверно, так, — с сарказмом предположил адвокат: — Из пистолета стреляли в такой-то отрезок времени? Стреляли. В общем, читай дело, Саша, разбирайся со следователем.
— Разберусь, — пообещал Турецкий без особого оптимизма. — А пока я тебе так скажу. По первому впечатлению. А оно, как ты знаешь, часто оказывается верным. Если судить по записке, то все ясно как день, — сказал Турецкий. — Человек не выдержал предстоящего позора.