Сэр Вальтер Скотт
Шрифт:
1. Антикварий
Есть писатели, которые уже не оказывают на других никакого влияния и потому пользуются мирной, безоблачной славой, одни их ставят высоко, другие знать не хотят, но мало кто их читает и критикует. Таков Скотт. Самый впечатлительный из начинающих авторов, чье перо сбивается с хода уже на расстоянии мили от таких источников воздействия, как Стендаль, Флобер, Генри Джеймс или Чехов, может прочитать подряд все уэверлеевские романы и не поправить у себя ни единого прилагательного. И однако же, нет сейчас, наверно, других книг, которыми бы так упивались тысячи читателей в безмолвном и некритичном восхищении. Но если таково читательское восприятие уэверлеевских романов, по-видимому, в этом упоении содержится что-то дурное, чему невозможно найти рационального оправдания; чему приходится предаваться лишь в тайне. Давайте еще раз перелистаем «Антиквария» и сделаем попутно несколько замечаний. Первый упрек, предъявляемый Скотту, состоит в том, что у него плохой стиль. Действительно, каждая страница щедро разбавлена длинными, вялыми латинизмами. Отряхая с крыльев пыль веков, в небо то и дело взлетают старые метафоры,
Другой, более серьезный упрек, который можно предъявить Скотту, состоит в том, что он пользуется неуместным, напыщенным слогом не только для разрисовки фона с облаками, но и для изображения душевных сложностей и страстей человеческих. Однако каким вообще языком описывать чувства персонажей вроде Довела и Изабеллы, Дарси, Эдит и Мортона? Ведь это все равно что живописать страсти чаек и душевные переживания тростей или зонтов, ибо названные леди и джентльмены мало чем отличаются от «крылатых жилиц скал». Такие же никчемные, такие же беспомощные, так же визгливо вскрикивают и так же ерошат перья, и их жалкие высохшие грудки источают крепкий камфарный дух, когда они унылыми надтреснутыми птичьими голосами заводят свои немыслимые любовные речи.
«Без согласия батюшки я ни от кого не вправе выслушивать объяснения; а что никак того не может быть, чтобы он одобрил вашу благосклонность, коей вы делаете мне честь, это вы и сами хорошо понимаете», — излагает свои чувства юная дева. «Не усугубляйте жестокость вашего отказа, безжалостно требуя, чтобы я взял назад мои слова», — говорит ей в ответ молодой человек, и кем бы он ни был: безродным сиротой, или сыном пэра, или и тем и другим одновременно, — все равно судьба такого Довела и его Изабеллы нас нисколько не волнует.
Но впрочем, быть может, нас и не стремятся взволновать. После того как Скотт успокоил свою судейскую совесть, в почтительных тонах изобразив переживания представителей высших классов, и подтвердил свою репутацию моралиста, «воззвав к высоким чувствам и читательскому состраданию через картины истинного благородства и вымышленного горя», после всего этого Скотт, разделавшись с искусством и моралью, берется писать ради собственного удовольствия и знай себе строчит без устали. Тут с ним происходит разительнейшая перемена, и притом исключительно к лучшему. Можно подумать, право, что он проделывает это наполовину сознательно — показывает ленивую томность господ, наводящих скуку на него самого, и в противовес — неисчерпаемую жизненную силу простых людей, к которым лежит его сердце. Образные слова, анекдоты, сравнения с миром моря, неба и земли так и льются, так и слетают с их губ. Любую мысль они бьют прямо влет и без промаха сшибают меткой метафорой. Мы слышим то присказку: «в омуте у мельницы, в снегу под сугробом иль в пучине морской»; то беспощадную поговорку-характеристику: «Да он себе под ноги не плюнет — своих же сапог испугается» и всегда — острую, бойкую речь, живой шотландский говор, такой безыскусственный и пряный, такой обыденный и темпераментный, такой мудрый и вдобавок немного печальный. Из всего этого получается нечто неожиданное. Когда наши признанные авторитеты пошатнулись и мы остались без кормчих плыть по широкому бурному морю, оказалось, что в романах Скотта не больше морали, чем в драмах Шекспира. И для многих читателей его книги неувядаемо свежи и живы оттого, что сколько их не перечитывай, все равно не поймешь, какого же мнения придерживался сам Скотт и какой он на самом деле был.
Но каковы его герои, это мы понимаем почти так же хорошо, как понимаем своих близких, глядя им в глаза и слушая их речи. Каждый раз, когда перечитываешь «Антиквария», Джонатан Олдбак представляется немного иным. Замечаешь в нем что-то новое; чуть по-другому звучит его голос, иначе видится лицо. Потому что персонажи Скотта, как и персонажи Шекспира или Джейн Остен, содержат в себе зерно жизни. Они изменяются вместе с нами. Но это свойство, хотя и является необходимым условием бессмертия, еще не означает, что его образы живут с такой же полнотой и глубиной, как Гамлет или Фальстаф. Персонажи Скотта на самом деле страдают одним серьезным недостатком: они живы лишь тогда, когда разговаривают; а размышлять они вообще не размышляют; что же до того, чтобы заглянуть им в души или сделать выводы из их поступков, то таких попыток Скотт вовсе не предпринимает. «Мисс Уордор, словно почувствовав, что сказала лишнее, повернулась и вошла в карету», — и дальше в жизнь мисс Уордор Скотт уже не вторгается, а это не бог весть как глубоко. Впрочем, тут делу помогает то, что его любимые герои и героини — по натуре большие болтуны; Эдди Окилтри, Олдбак, миссис Маклбэккит — все болтают не переставая. И выражают в разговоре свои характеры. Замолкают они только для того, чтобы приступить к действиям. По речам их и делам мы их и узнаем.
Но можно ли по-настоящему понять людей, спросит, наверное, враждебно настроенный критик, если знаешь только, что они сказали то-то и то-то и поступили так-то и так-то; если о себе они не говорят ни слова, а их создатель совершенно не приглядывает за ними, не вмешивается в их дела, лишь бы они способствовали задуманному развитию действия? Каждый из этих людей: Окилтри, антикварий, Дэнди Динмонт и прочие — просто набор некоторых черт, притом наивных и невинных, он предназначен для нашего развлечения в часы скуки или болезни, а с началом нового рабочего дня, когда вернувшиеся силы требуют пищи поосновательнее и погрубее, все это добро остается только собрать в охапку и свалить за дверью в детской. Сравните уэверлеевский цикл с романами Толстого, Стендаля или Пруста! Разумеется, такое сравнение уведет нас к проблемам, лежащим в основе художественного творчества. Однако и не вдаваясь в них, ясно видишь, чем не является Вальтер Скотт. Он не является великим исследователем душевной жизни человека со всеми ее тонкостями и изгибами. Не ему взламывать печати и иссекать из камня новые источники. Но он умеет изображать сцены жизни, предоставляя нам самим их анализировать. Когда читаешь сцену в бедном доме, где лежит мертвая Стини Маклбэккит, видишь сразу и горе отца, и досаду матери и утешителя-проповедника, словно Скотту достаточно все это запечатлеть, а разглядеть — это уже дело наше. Недостаток психологической сложности возмещается искренностью, и при этом еще пробуждаются наши собственные творческие способности. Не приходится спорить, Скотт творит небрежно, отдельные части его труда соединяются словно бы сами собой, без его участия; и без его участия сцена рушится, это тоже истинная правда.
Ибо кто там ломится в дверь и обрушивает всю конструкцию? Тощий, как смерть, граф Гленаллан, этот злосчастный лорд, женившийся на родной сестре, которую ошибочно считал двоюродной, и с тех пор блуждающий по свету в трауре. На сцену врывается фальшь; на сцену врывается титулованная аристократия. Черное убранство похоронного бюро и геральдической палаты душит нас. Скотт силен там, где изображает переживания человека не в столкновении с другими людьми, а в столкновении человека с Природой и Судьбой. Его поэзия — это поэзия беглецов, спасающихся от преследования в ночном лесу; поэзия парусников, выходящих в море; волн, разбивающихся о скалы в лунном сиянии; безлюдных песчаных отмелей и отдаленных всадников; преступлений и тайн. И он, наверно, последний романист, владеющий великим шекспировским искусством характеризовать героев через их речь.
2. Газовый свет в Эбботсфорде
Скотта как романиста либо заглатывают целиком, и он входит в вашу плоть и кровь, либо же с порога отвергают. Промежуточных инстанций не существует, посредники не снуют между позициями, с предложениями миротворческих услуг. Ведь это не война. Книги Диккенса, Троллопа, Генри Джеймса, Толстого, сестер Бронте все время обсуждаются и толкуются, романы уэверлеевского цикла — никогда. Они так и стоят, целиком принимаемые или целиком отвергнутые — довольно своеобразная стадия в безостановочном процессе, который именуется бессмертием. И если еще возможно исправить это тупиковое состояние, то, пожалуй, нам поможет тут 1-й том «Дневников» Скотта (1825—1826), который с таким тщанием подготовил к публикации и выпустил в свет мистер Дж.-Дж.Тейт. «Дневники» Скотта представляют собой самое полное его жизнеописание, они показывают автора и в сиянии славы, и в мрачном сумраке, они содержат пересуды о Байроне и знаменитое высказывание о Джейн Остен и несколькими об задами проливают больше света на масштабы и пределы таланта Скотта, чем бессчетные труды всех критиков и исследователей, так что благодаря этому новому источнику оба застоявшихся лагеря в одну прекрасную ночь еще, глядишь, перейдут врукопашную.
Чтобы спровоцировать столь желанное столкновение, возьмем запись от 21-го ноября 1825 года: «С утра был в Комитете по газовому освещению, президентом или председателем каковой организации я являюсь». Скотт, по достоверному свидетельству Локхарта, питал страсть к газу. Он восхищался ярким светом и не обращал внимания на некоторый запах. Что же до затрат на приобретение огромного количества труб, которые надо было провести в столовую, гостиную, коридоры и спальни, а также на сами работы, — в счастливые дни своего творческого подъема он этим пренебрегал. «В доме была постоянная иллюминация», и газовый свет изливался на блестящее общество. Кто только не гостил в Эбботсфорде — герцоги и герцогини, поклонники и паразиты, знаменитости и ничтожества. «Господи, — восклицала мисс Скотт. — Ну когда же это кончится, папа?» На что отец ей отвечал: «Пусть приезжают, чем больше народу, тем веселее». И в доме появлялся очередной гость.
Как-то года за два до начала «Дневников» таким гостем оказался молодой художник. Вообще художников в Эбботсфорде бывало так много, что хозяйская собака Мэйда узнавала их с первого взгляда и убиралась вон из комнаты. На этот раз приехал Уильям Бьюик, безвестный, нищий, ищущий согласных позировать ему для портретов. Естественно, газовый свет и блестящее общество его ослепили. И тогда добрейшая миссис Хьюз, жена глухого настоятеля собора св.Павла, вздумала приободрить оробевшего гостя. Она любезно сообщила ему, что всегда усаживает своих детей за разглядывание гравюр Бьюика, когда надо отвлечь их от драки. Но увы, Уильям Бьюик был всего лишь однофамильцем Томаса Бьюика. Надо думать, ему уже не раз случалось слышать подобные речи, и они его, конечно, только задевали: ведь он и сам был художник, разве нет?