Серафима
Шрифт:
Предисловие
Почему я пишу это повествование? Для кого я его пишу? Что оно для меня?
Я был младшим в этой семье, и сейчас я остался единственным. С моим уходом уйдет память об этих людях, прошедших через войны и революции, через лишения и скорбь. Я чувствую себя мостиком, переброшенным через полтора столетия. Полтора столетия русской истории.
Историю создают люди. Собственно говоря, она – это жизнь людей, и каждый из нас вкладывает кирпичик в это здание – здание Истории. И пишут Историю тоже люди – историки. Официальную и громогласную Историю Вождей, Войн и Революций. Но есть другая История – история жизни простых
Русскими интеллигентами были, несомненно, оба моих деда, моя мама, мои старшие сестра и брат. Сам себя я тоже нескромно считаю русским интеллигентом. Причастность к этой неправедно оболганной и приниженной общности определяется не происхождением и не пятым пунктом анкеты. Русскую интеллигенцию всегда отличало особое состояние того, что называется совестью, и способность иметь свое собственное мнение. Семьдесят лет советская власть вытравляла из общества интеллигентский дух, и мое поколение послушно строилось в ровные и правильные колонны строителей коммунизма. Я человек неправильный, спасли меня от этой правильности мои прародители, спасли своим мировоззрением, своим образом жизни, и благодарную память о них я пытаюсь донести.
В традициях русской интеллигенции было оставлять на бумаге следы своего пребывания на земле. Дневники, записи, письма… Когда я вчитываюсь в строки на пожелтевших страницах, вглядываюсь в лица на старых фотографиях, я проживаю вместе с ними кусочки жизни моих прародителей. Я радуюсь и страдаю вместе с ними. Эта повесть – не мемуары (я не люблю этого слова) и не семейная хроника. Это попытка воссоздать чувства, ощущения, поступки людей, прошедших через сложнейшие, одни из самых мучительных времен российской истории. Эти времена никогда не вернутся, мир разительно меняется. Мы стремительно врываемся в новое жизненное пространство. Мой читатель, оглянись. Там, далеко-далеко позади, на горизонте – размытые временем, тающие в нашей памяти силуэты наших прародителей, давших нам жизнь, тяжким и скорбным трудом строивших дорогу, по которой мы сейчас идем.
Памяти моей мамы, Серафимы Гавриловны, урожденной Борисовой, посвящаю
У каждого из них по шести крыл: двумя закрывал каждый лице свое, и двумя закрывал ноги свои, и двумя летал.
Из книги Пророка Исайи
Серафима – в переводе с древнееврейского «огненный ангел». Очень упорна и усидчива, малоспособна на бурное проявление чувств и от других этого не ждет. Серафимы – великие труженицы, отличные кулинарки и заботливые матери. Крайне редко выходят замуж повторно, и прежде всего из-за детей. В то же время Серафимы необычайно доверчивы, и потому нередко оказываются обманутыми и несчастливыми в браке.
Из книги Д. и Н. Зима «Тайна имени»
Часть первая
1
Комендант был одутловатым и сильно потертым. На лысом бугристом черепе – неровно растущие клочки седоватых волос. А вниз от розовой макушки его тело расширялось конусом, вросшим в черное кожаное, тоже сильно потертое кресло. Он сидел, уткнувшись в кипу бумаг на столе, а Серафима стояла и ждала, стараясь унять противную дрожь во всем теле и страх обреченности. Вчера почтальон принес и вручил ей повестку. На шершавой узкой полоске – напечатанный на машинке текст: «Вам надлежит явиться в 8:00, за неявку будете привлечены… по всей строгости закона». И чернильным карандашом в разрыве вставлено: «Вернер С. Г.» Она собирала расплывавшиеся буквы, беспомощно ловила взгляд почтальона, растерянно тыкалась в ведомость: «Где-где расписаться?» – «Да вот здесь же, вот, против Вашей фамилии». Уходя, почтальон обернулся и извинительно сказал: «Да Вы не переживайте, там разберутся, а мне еще вон сколько обносить». Муж пришел поздно, он ходил по разным инстанциям, хлопотал. Она робко сказала: «Мне повестка пришла, в комендатуру завтра утром». Муж только махнул рукой. В последнее время они почти не встречались и не разговаривали, скрывая друг от друга глыбу беды, которая безжалостно надвигалась и от которой не было спасения.
Утром она встала, разбитая во всем теле от страшных кошмаров, сменявших друг друга, растолкала и отправила старших в школу. «Мама, ну какая школа? У нас занятия отменили!» – «Ну, все равно там, наверное, собираются…» Полусонного Герочку отвела к родителям мужа: «Оттилия Карловна, меня вызывают, Вы, пожалуйста, посмотрите».
В страшной, выкрашенной грязно-желтой краской приемной комендатуры она просидела, простояла целую вечность. Люди в приемной старались не встречаться взглядами. Они отрешенно смотрели прямо перед собой, и только экзальтированная пожилая дама в шляпе с двумя стоячими земляничками совала всем свою повестку и многословно объясняла: «Вы понимаете, мне принесли это, когда меня не было дома. Мы с Амалией гуляли на Чистых Прудах, мы в это время всегда гуляем на Чистых Прудах, и я не расписалась, а расписалась за меня моя соседка. И что теперь будет, и что это все значит?» Она поминутно совалась в дверь, когда она открывалась, и ее осаживали: «Не лезьте, Вас вызовут». – «А когда? Я уже давно здесь, и Амалия меня заждалась». – «Когда будет нужно, тогда и вызовут». Землянички кивали на ее шляпе и делали ее похожей на жужелицу из детской книжки.
В прихожую то и дело входили озабоченные люди с пакетами, кипами бумаг. Они распахивали дверь кабинета, и оттуда вырывались клубы папиросного дыма, неумолчная вязь мужских голосов, а иногда – страшные крики и грубая брань, и Серафима вздрагивала и ежилась. «Все обойдется, нужно только потерпеть, – уговаривала она себя. – Оттилия Карловна покормит Геру, Инночка с Риммочкой – у мамы. Нина с Фредей уже большие, ничего не случится, нужно подождать, скоро меня вызовут». А ее все не вызывали и не вызывали… И когда зычный голос из-за двери вызвал: «Вернер!» – она растерялась, задрожала и непослушными ногами вошла в кабинет.
Прошла еще одна вечность, когда глаза коменданта, отечные и бессонные, оторвались от бумаг, устало мазнули по стоявшей перед ним посетительнице и вдруг остановились, уперлись в это лицо. Лицо, сошедшее с иверской, греческого письма, иконы. Он помнил этот лик с тех давних пор, когда был учеником в иконописной мастерской при Саратовской семинарии. Тогда он все пытался проникнуть в тайну написания тонких черт Богоматери и ее глаз, страдающих и покорных, и это никак не удавалось ему. «Нет, Санька, не выйдет из тебя богомаза, – говорил ему старый монах Филофей. – Нет в тебе истинной веры и истовости, что дается молитвами и суровым постом. Ты все пытаешься умом постичь, и не будет тебе озарения. Иди в мир, пиши портреты, а это оставь, не твое это».
А потом волна революции накрыла Саньку с головой, кожанка и маузер на боку пришлись по душе, и воспоминания о тихой келье, запахах ладана и растертых на яйцах красок все реже посещали его. Только глаза с тех икон, страдающие и покорные, укоряющие и беспощадные, не давали покоя, упрекали и жгли. А он был комиссар, он делал правое дело во имя революции и гнал, гнал от себя эти глаза, выдавливал из себя позорное поповское прошлое. И вот теперь перед ним взошел этот лик с глазами, страдающими и покорными. Он дернул головой, сбрасывая с себя это наваждение.
– Так, значит, Вернер Серафима, – имя-то какое – Се-ра-фи-ма, и снова он отогнал прочь видение. – Ты, Серафима, значит, русская, – чуть не сказал – православная, – и вышла замуж за немца. В каком? – заглянул в бумагу на столе. – В двадцать пятом. Ну что же, тогда было другое время, мы еще многого не знали, а теперь все изменилось, идет война, и немцы – враги нашей Родины. Но мы тебе, Серафима, поможем. Вот тебе бумага, садись, пиши заявление: я такая-то, прошу расторгнуть брак с врагом нашей Родины с таким-то. И подпись. И все. Мужа твоего, Серафима, мы отошлем подальше, под надзор, значит, – комендант поднялся из кресла и оказался совсем маленьким, туго накачанным и не страшным; он заложил руку за пройму френча и ходил взад-вперед. – И детей твоих мы пристроим, и заживешь ты, Серафима, как сыр в масле, здесь, в Москве, – комендант обернулся. – Ну что ты стоишь столбом, говорят тебе, садись и пиши.