Серафима
Шрифт:
Дедушка Степан пришел в Москву с турецкой войны, и всего-то за душой у него было – солдатская медаль за Шипку, жадные до работы руки и красавица-молдаванка, жена. Привез ее с южных краев, нездешней, жгучей красы. Родила она ему сына Ганю, да все тосковала по южному солнцу, тосковала-тосковала да и угасла. А Степан нанял Ганьке нянюшку и ринулся в работу. Пристал к артели псковских каменщиков, скоро выбился в первые руки, а потом сам стал артельным старостой. Клал из тонкого печного клинкера высоченные заводские трубы. Торговался с заводчиками бешено, брал большие деньги, да и работал бешено, сутками,
Деньжищ к тому времени у него было премного, и решил Степан стать купцом. Хотел записаться в купеческую гильдию, благо, что более двадцати тысяч было у него, но в управе сказали ему, что рано, звание купеческое честным трудом заслужить надобно, и выдали удостоверение торгового крестьянина: вон, в дубовой рамке возле божницы висит. Купил Степан лабаз с магазином в Москве на Лесной улице, на углу с Третьей Тверской, покупал пшеницу у немцев-колонистов на ярмарке в Саратове, молол ее в муку, продавал с большой выгодой, дома бывал наездами.
А с ногами все хуже делалось, отниматься стали ноги у Степана, и нужно было передавать дело сыну Ганьке. Да где там! Без матери и, считай, без отца, с доброй нянюшкой вымахал Ганька в семнадцать лет в дылду-остолопа. Ростом под потолок, косая сажень в плечах, а ума – на копейку. Целыми днями ему бы гонять со сверстниками голубей. Красотой и статью пошел в мать, и окрестные девки обмирали и сохли по Ганьке.
– Ну что, нянюшка, делать-то будем с Ганькой? Совсем от рук отбился, я ему про дело, мол, пора делом заниматься, а у него ветер в башке.
– Да что делать, Степанушка? Тебе бы жениться. Без хозяйки в доме – что ветер в поле, один свист, да ты свою раскрасавицу забыть не можешь. Вот что я тебе скажу: женить нужно Ганюшку, пока не поздно. Пока не пропал молодец совсем.
– Легко сказать, женить! Он и слушать не хочет. Да и кто такого жеребца обуздает?
– А ты, Степанушка, денег-то не жалей на свах, не жалей денег-то. Самую наилучшую подряди. Да и то сказать, они тут зачастили, всё спрашивают. Я тебе, Степанушка, плохого не посоветую.
Так возникла Катерина. Степан руками замахал:
– Такую пигалицу невидную да за моего Ганьку? Ни ростом не вышла, ни лицом. Да и рода не купеческого, мещане!
– Окстись, Степушка, – запричитала нянюшка. – Ты на меня, старую, не гневись, но ты сам-то давно ли крестьянином был? А что не купеческая дочь, так они, купеческие дочки, все избалованы, изнежены. Нет, не такую хозяйку в дом надобно. А Михайло Васильич, царство ему небесное, недавно скончался, правильный человек был, это все тебе скажут. И вдова его Матрена Николаевна держит своих дочерей в строгости. Катерина, даром что сирота, весь дом содержит. Лучше хозяйки в дом не сыскать. А на Ганюшку – твоя отцовская воля, тебе он перечить не станет.
Не стал Ганька противиться строгой отцовской воле, свадьбу сыграли по осени, и молодая хозяйка вселилась в Степанов вдовий дом. В три дня Катерина с нянюшкой вымыла, выскребла все в доме. И окна засияли чистым светом, и затоптанные полы засветились дощатой белизной. Степан, вернувшись из Москвы, конфузливо, на лавке в сенях стащил с себя залепленные осенней грязью сапоги, сбросил в угол мокрый кожух и в носках, перекрестившись в угол, робко ступил на чистый половичок у входа в горницу. Катерина, разрумяненная, вытаскивала противень с пирогами из печи, а Ганька, Степан глазам своим не поверил, в новой поддевке чинно сидел за столом, накрытым белой скатертью.
– Батюшка приехали! – оставила пироги Катерина, оба стали рядком, жена едва до груди мужа, и низко поклонились Степану.
– Ну, Катерина… – только и сказал растерянный Степан.
Теплушка, по-видимому, знавала еще времена Гражданской войны. Она скрипела и дребезжала всеми своими членами, отзываясь ёканьем на каждом рельсовом стыке. Втягиваясь в поворот, теплушка напрягала последние свои деревянные силы, вытягивала тонкую, жалобную, режущую, старушечью ноту, и Симе казалось, что этот поворот будет последним, теплушка сложится, как карточный домик, рассыплется на доски. Сердце ухало вниз, и Сима хваталась за настил нар. Но низкорослый паровозик «кукушка» вытягивал на прямую, и снова – стук-стук, ёк-ёк… Бесконечная, докучливая, скорбная теплушечья песня.
Теплушкой этот двухосный вагончик назвать можно было только условно. От печки-буржуйки, что в середине, напротив тяжелой откатной двери, остался лишь железный лист, прибитый к полу.
Сильно дуло на ходу из щели справа. Сима кое-как заткнула щель тряпкой, но все равно было холодно, особенно по утрам, и на детей пришлось натянуть все, что захватили. Одышливому паровозику было трудно, он пыхтел черной угольной копотью из высокой, не по росту, трубы, отпыхивался белым паром и долго отдыхал, тяжело сопя, на полустанках.
А навстречу на запад шли составы. Укрытые брезентом платформы, неподвижные статуи часовых со штыками, в застегнутых буденовках и тяжелых шинелях, и составы из пассажирских вагонов с бойцами. Молодые смешливые лица выглядывали из окон. Составы шли и шли, все только в одну сторону, в гремящую топку войны, а безжалостный молох перемалывал их, требуя все новой пищи, выплевывая человеческие осколки, и литерные, безостановочные санитарные поезда отвозили их навстречу, на восток.
На полустанках стояли долго, пропуская встречные поезда. Откатывались двери, спрыгивали на насыпь. Жестяной голос из мегафона предупреждал: «От вагонов не отходить, часовым приготовиться!» Из новеньких теплушек охраны высыпались молодые ребята в малиновых петлицах, винтовки со штыками, прохаживались вдоль состава. Но вот очередной поезд промчался в тяжелой волне из спрессованного воздуха, пыли и удушливого, сернистого паровозного дыма, заливистый свисток от первого вагона, мегафонный рык: «По вагонам!»
Паровозик пускает струю пара, из которого долго и мучительно рождается тоненький, сиплый паровозный звук, надрывная, дрожащая паровозная жалоба, и люди, одетые в немыслимые сочетания столичного щегольства и дорожных обносков, карабкаются по висячим ступенькам, подсаживают женщин. Паровозик надсаживается, пробуксовывает на месте, сдает назад, дергает что есть сил, и теплушка издает свой первый дорожный скрип.
На остановках приносят зеленые армейские фляги с тепловатой водой и сводки Информбюро, отпечатанные на серой бумаге. Расползающиеся, пропадающие буквы: «22 сентября наши войска вели тяжелые, упорные бои по всему фронту». И по этим сводкам ничего нельзя понять, только тяжелое ожидание, что завтра, в следующей сводке…