Серафима
Шрифт:
Тяжело умирал батюшка Степан, наказывал блюсти порядок в семье и деле.
– Порядок и честность, Ганя, самое первое и главное. Я сам грешен был в молодые-то годы, жаден до денег был, вот и наказал меня Господь ногами. Не деньги главное в жизни, а честное имя. Запомни это, Ганя.
А потом скончалась старая нянюшка. Истлела и погасла, как свечечка. Уже три года как нет ее. Перед смертью тоже наказывала:
– Ты прости меня, Ганюшка, я тебя на своих руках вынянчила. Об одном тебя прошу, времена теперь такие, прости Господи, пришли. Порядок, что батюшка Степан Васильич установил, не нарушайте.
А
– Катерина, ты же вчера Алексея навещала. Как он там?
– Да все слава богу, Ганюшка, работает он, только похудел. Портрет Алексея теперь на доске заводской висит. Ударником его называют. Я, мама, говорит, ударник труда. Общий почет ему. А жениться не собирается. Не нашел, говорит, как Сережа, такую, чтобы на всю жизнь. А потом к Мане заезжала. Тревожно мне за нее, Ганюшка. Влюбилась она без памяти в этого своего Николая, а он женат. А она знать никого не хочет, только по нему сохнет. А работает она в магазине большом, в гастрономе, и там ей дают хорошие продукты подешевле. У Симы тоже все хорошо. Ниночка уже большая, а Сима на сносях, осенью родить будет. Давай-ка, поешь оладышков, а то всё манную кашу да кашу. Посмотри на себя, мослы выпирают.
Как случилось, что вся жизнь их пошла под откос? Всю жизнь, видит Бог, он старался быть правильным и честным, без обмана. Принял отцовское дело, продолжил и приумножил. Работал, считай, один, приказчиков только двух держал. И в семье, и в доме все ладно было. Только это не его заслуга, послал ему бог Катерину. А силищи сколько было в нем? Ломал подковы, шестипудовые мешки, шутя, одной рукой подбрасывал и ловил. А теперь вот ветром шатает. С тех пор как забрали большевики у него дело, не знает он, к чему приложить руки. Ходит по пустому дому из угла в угол.
Ушли из дома младшие, Ляля, Коля и Костя. Работают и учатся в Москве, приезжают к родителям по выходным. Садятся в кружок и говорят о чем-то непонятном ему, отцу, спорят. Коля и Костя вступают в этот, как его… касамол, им нравится эта новая жизнь. Прошлый раз Коля, смущенный, подошел к отцу.
– Папа, такое дело, только ты не обижайся. У нас все вступают в комсомол, ну и меня вызвали, спрашивают: «Ты в комсомол будешь поступать?» Я говорю: «Да». А они: «А какого ты сословия?» Я говорю: «Из купцов». А они: «Из купцов мы в комсомол не принимаем, ты должен отречься от своего сословия». Я спрашиваю: «Это как?» А они: «Ты должен написать заявление, что советскую власть и линию партии одобряю и от своего прошлого сословия отрекаюсь». А если я не напишу, то меня с работы выгонят. И Костю тоже.
– Поступай, сынок, как знаешь, как велят, – поднялся Гаврила Степанович и ушел к себе.
Тяжелый камень лег на сердце. Что это за власть такая, что сыновей от собственных отцов отрекаться заставляет?
Лялю тоже вызывали, а он наотрез отказался, и теперь его, как антисоветского элемента, высылают из Москвы. На трудовые работы, на строительство Турксиба. Это такая железная дорога в Туркестане. Давеча сидел он с Лялей, разговаривал:
– Ты, сынок, не упорствуй. Мне теперь уже все равно, а тебе-то зачем жизнь свою губить? Напиши, что говорят, пусть подавятся.
– Нет, папа. Не могу я от вас с мамой отречься. Как я с этим жить буду? Украдкой со своим отцом встречаться? Не буду ничего писать. А что пошлют в Туркестан работать, так и там люди живут. Работы я не боюсь, не пропаду и в Туркестане.
– Я, Катерина, пойду пройдусь про лесу.
– И то, Ганюшка, день нынче погожий, а ты все дома и дома. Пойди, погуляй.
От дома – тропинка через сосновый лесок на берег Яузы. Высокий берег, вся округа открывается, широкой дугой внизу изогнулась Яуза, а за спиной желтыми, медовыми стволами стоят сосны. Под соснами – скамеечка, батюшка сделал. Любил батюшка посидеть на этой скамеечке, погреться на солнышке. А теперь вот и сын приходит.
Тишина такая, что белок слышно. Цокают, переговариваются, любопытные. Гаврила Степанович сидит, положив тяжелые руки на колени, щурится от бликов солнца на речных струях. Нет больше у него сил, чтобы сопротивляться, ни телесных, ни душевных. Давеча приходили двое пронырливых, курили вонючие цигарки, предъявили бумагу с лиловой печатью, ходили по дому, везде нос совали, спрашивали. Спрашивали, почему не работаете, на что живете.
А не работаю, потому что инвалид, желудок вырезали у Склифосовского. А живем тем, что дома, что батюшка выстроил, сдаем добрым людям. Значит, говорят, нетрудовой элемент, так и записали. Ушли, и в доме после них будто крысы прошлись. После того, как эти двое убрались, Катерина полдня комнаты проветривала. Не к добру приходили. А чем он виноват? Зла никому не делал, людям помогал, как умел, в Максимкове его все уважают, здороваются при встрече, о здоровье спрашивают, сочувствуют. Рассказывают, что колхоз здесь будет и всех в этот колхоз запишут. Ну что сделать, чтобы отстали от него? Чтобы дали спокойно дожить до смерти. Много ли ему осталось?
Ведь все отдал, что было.
– Ганя! Ганюшка! – Катерина бежала, семенила, спотыкалась к нему, бледная, встрепанная.
– Что, Катерина?
– Беда, Ганюшка. Пришли за тобой трое, забирать тебя. Да за что же, Господи, ты наказываешь нас? В доме они, тебя спрашивают.
– А ты не суетись. Вот садись рядом, посиди. И слезы утри. Негоже, чтобы эти видели наши слезы. Посиди рядом, может, больше не придется.
Двое прежних, что тогда приходили, сидели в доме, развалившись, как хозяева, не снявши шапок, а третий, юркий, егозливый, все ходил по дому, трогал вещи, заглядывал в шкафы.
– Гражданин Борисов? Вот постановление на твой арест как врага народа. Нетрудовыми доходами ты, Борисов, живешь, людей трудовых сплуатируешь. Три дома имеешь, а трудовому народу жить негде. Посему дома эти ваши отходят трудовому народу, значит. Гражданка Борисова, до завтрева чтобы освободила. С собой только, что унести сможешь. Собирайся, Борисов, пойдешь с нами.
– Да что ж вы, ироды? Он же больной, у него желудок – с кулачок, он же пропадет!
– Катерина! – откуда силы взялись. – Помолчи. Впустую слова не трать. Собери-ка лучше мне узелок.