Серафима
Шрифт:
И земля, и люди бесконечно устали от бесконечно долгой зимы. Тоскливое, безрадостное время – весна в степи. Председатель агрономом с раннего утра объезжают поля. Осенью Попов неделями не ночевал дома. Сев озимых – основа жизни людей в селе. Озимые дают главный урожай, потому что яровые за короткое и непредсказуемое степное лето не успевают набрать зрелость. Яровое зерно – мелкое, на выпечку хлеба негожее, только что на корм скоту. Три дня Попов не вылезал из района, просил, требовал, клянчил семян нового сорта пшеницы. Председателю позвонили, сказали, что район получил новый сорт американской селекции, называется гордеиформе. Там решили: разделить по всем хозяйствам поровну,
– Ну, Петрович, – покачал головой второй секретарь, – взял ты на себя груз! Держись, но выполни, иначе головы тебе не сносить.
Прошлой осенью Попов сам проверял, чтобы ни зернышка новых семян не пропало, сам проверял глубину вспашки и глубину заделки семян. Сам не спал ночами и всех заставлял работать сутками на севе. Озимые встали щеткой на диво дружной, только вот сушит злой сухой ветер землю, ночами подмораживает и нет живительного дождя.
Попов выдергивает зеленый росток. Крепкий стебелек, хорошая мочка корней. А если не пройдут дожди, так пропадут, засохнут посевы, что тогда? Чем кормить людей? Чем кормить скотину? Что сдавать государству? Он помнит тридцать первый, когда не собрали и посеянного, тридцать четвертый, тридцать шестой, тридцать девятый… Но тогда было мирное время, был Госфонд, откуда получали помощь при неурожае. Трудно было, но как-то выжили. А теперь идет война, суровое, беспощадное время, и за драгоценное семенное зерно, брошенное тобой, Поповым, в сухую землю, придется ответить по законам военного времени.
– Ну что, Николай Иванович? – спрашивает он у агронома. – Что делать-то будем?
– А что делать? – хмурится агроном, забирает горсть земли, мнет ее, пробует на запах, просевает по ветру. – Ждать и надеяться. Звонил я вчера в район, спрашивал сводку погоды. На неделе дождей не обещают. А там – посмотрим. Озимые крепкие, семена были добрые, вон какие корешки. Потерпят еще недели две, чуток влаги еще в земле есть.
Николаю Ивановичу Ковалю – за шестьдесят, на его пергаментном лице, прочерченном морщинами, глубоко под кустистыми бровями буравчиками живут выцветшие васильковые глазки. В колхозном правлении агроному отведена маленькая комнатушка, там на стене висит засиженный мухами жизнерадостный плакат «Хлеб – Родине», белозубо улыбается с плаката киношная красавица с золотистым снопом на плече. В шкафчике за стеклом пылится перевязанный тесемкой снопик пшеницы, канцелярскому столу не хватает одной ножки, и ее заменяет корявая чурка. На этом столе лежит растрепанная, замусоленная тетрадь, чернильный пузырек, заткнутый обрывком газеты «Правда» за 1936 год, и обгрызенная деревянная ручка с пером 86. В эту тетрадь редкими, рассыпанными буквами «с нажимом» Коваль заносит одному ему понятные записи: «на благов. ясное», «на яков. безветр».
Николай Иванович не любит сидеть в своем кабинете и целыми днями пропадает в полях, меряя версты тощими ногами в порыжелых сапогах. Не доверяет старый Коваль ни сводкам из района, ни указаниям сверху по срокам сева и уборки. У него есть договоренность с колхозным писарем и неизменным председательским помощником Негодой. «Ты, Негода, которые бумажки из райкома приходят на меня, складывай в папочку. А когда проверяющий придет, покажи, мол, у нас все в порядке». А доверяет он только своему хрящеватому носу и рукам с черно-желтыми нестриженными ногтями. А еще он полагается на приметы народные и волю Божью, хотя об этом говорить нельзя.
Из райкома Попову не раз указывали: «Отправь ты на покой своего старого хрыча. Позоришь ты район. Передовой колхоз, а агролаборатории нет, указаний области по срокам посева не выполняешь. И вообще, у твоего агронома полный непорядок. Мы тебе нового агронома подошлем, с дипломом, всю агрономию он тебе по науке поставит». Но Попов стеной стоял за Коваля и свято верил ему.
Сроки полевых работ спускались сверху, из обкома, и тогда разрывался телефон в правлении. «Ты что, Попов, почему не начал посевную? – отчитывал его очередной инструктор райкома. – Ты нам все показатели портишь! Вот „Знамя Труда“ уже половину площадей засеял. Линию партии не выполняешь! Взыскания по партийной линии захотел? На следующей неделе поставим вопрос о тебе». Отдувался Попов и терпел, пока в дверях его кабинета не возникала сутулая фигура агронома.
– Ну что, Иваныч?
– Сеять пора, Петрович, земля согрелась, зерна просит.
Не спится, не сидится Попову. Колесит он по полям, не дай бог попасться ему на глаза. Вчера налетел на Серафиму, наорал, что не следит за глубиной вспашки под пары, а на третьем участке огрехов понаделали.
– Ты, Серафима, больно жалостлива, покрываешь бракоделов. Так сама под суд пойдешь!
Сима робко оправдывалась, что ей везде не поспеть и что с бригадира тоже спросить нужно.
– Так ты и спрашивай! Тебя на что поставили? – орал Попов. – Чтобы ты смотрела! Еще раз увижу – не посмотрю, что ты многодетная!
Все в бригаде измучены и злы. Идет вспашка паров. Земля пересохла, и за трактором тянется шлейф пыли. От иссушающего ветра трескаются и кровоточат губы, пыль въелась траурными кругами у глаз, отчего трактористки похожи на лики старинных икон, только платками повязаны по самые глаза. И все-таки пыль проникает и в нос, и в рот, так что после смены не отплеваться, не отчихаться, не прокашляться. Не унывает только ездовый Евсеич. Его отрядили в бригаду на всякий случай, и он просиживает у кухни, развлекает повариху.
– Я, Марьяша, про присидателя нашего, про Попова расскажу. Ехал он, значить, зимой на пролетке своей, а тут как тут – волки. Обступили его, лошадка дрожит вся, и загрызли бы его и лошадку, только присидатель наш не растерялся. Достает он, значить, карандаш и гумагу и говорит, значить, волкам: «Щас в колхоз запишу!» Волки хвосты пиджалы и тикать! Вот так вот и спасся присидатель наш, – довольно посмеивается Евсеич.
– Ну Вы, Егор Евсеич, и придумаете тоже, – церемонно отвечает повариха. – А я из-за Ваших шуточек вчера пересолила малость, так меня нехорошими словами обозвали и саму чуть не съели.
– А здря не съели. Ты, Марьяша, шибко аппетитная, – шлепает ее Евсеич по круглому заду.
Марьяша ойкает и грозит половником.
– Пожилой Вы человек, Егор Евсеич, а ведете себя неприлично. Вот я Вашей жене пожалкуюсь.
– А што мне жана? Она мне дома жана, а тут я на работе.
А дождя все нет. По утрам собираются на горизонте серые тучи, но к полудню налетает свирепый ветер, разгоняет их, и беспощадное, пыльное солнце сушит степь. Кланяются степному ветру трогательные фарфоровые чашечки гусиного лука и мохнатенькие, как крылья бабочек, фиолетовые и голубые цветки сон-травы. Они тоже просят дождя.
В один из таких сухих и ветреных дней приехали к поселку казахи. Они приехали на скрипучих, запряженных верблюдами телегах, быстро и ловко поставили три юрты на окраине поселка. Мужчины шатром поставили шесты, связали их веревками, обтянули каркас кошмой, и готово – стояли три островерхих конусных жилища. А тем временем женщины разожгли костер, и в подвешенном котелке забулькало варево. Мужчины-казахи были одеты в стеганые чапаны, подпоясанные веревками, на головах – лисьи треухие малахаи. Казахи кочевали – гнали отару овец с южных пастбищ на восточные горные джайляу.