Серапионовы братья
Шрифт:
– Вот что для меня загадочно, - сказал Лотар. - Скажите, почему ни Теодор, ни кто-либо другой в целом мире, будучи очень способным к поэтическому изложению мыслей, не напишет сам текста оперы? По какому праву композитор хочет сделать нас музыкантами в ущерб нашему поэтическому таланту и требует, чтобы мы создавали вещи, в которые огонь и вдохновение будут вложены им одним? Разве он сам не знает лучше, что ему нужно? Не увлеклись ли композиторы просто односторонней предвзятой идеей, полагая, что половина труда должна доставаться им готовой? Можно ли ожидать строгого единства текста с музыкой, если поэт и композитор не будут одним и тем же лицом?
– Все это звучит, пожалуй, довольно оригинально, но, к сожалению, вовсе не справедливо, - ответил Теодор. - Я удостоверяю по-прежнему,
– Это ты, любезный Теодор, - возразил Лотар, - только так думаешь вследствие твоей природной лености или недоверия к себе. Мысль поработать над стихами, прежде чем приняться за звуки, кажется тебе такой страшной, что ты боишься за нее взяться. А я остаюсь убежден, что в голове истинно вдохновенного поэта-композитора слова и звуки зарождаются в один и тот же момент.
– Это очень верно! - воскликнули Киприан и Оттмар.
– Вы зажали меня в угол, - сказал Теодор, - и я прошу позволения прочесть вам вместо ответа разговор двух друзей о требованиях к опере вообще, написанный мною несколько лет тому назад. Это было как раз в начале пережитого нами рокового времени, когда я считал мою жизнь, посвященную искусству, разбитой и погибшей навсегда. Мной овладело глубокое отчаяние, начало которого коренилось, может быть, в телесном недуге. К счастью, встретил я тогда верного друга, истинного Серапиона в душе, носившего, впрочем, вместо посоха меч. Он умел утешить меня в моем горе и силой вовлек меня в пестрый калейдоскоп великих дел и событий того славного времени.
Тут Теодор остановился и начал так:
ПОЭТ И КОМПОЗИТОР
Враг стоял у ворот; пушечные выстрелы наполняли все вокруг громом; огненные гранаты, шипя, пронизывали воздух. Жители спешили с бледными от страха лицами по домам, а на мостовой пустых улиц раздавался звук подков конных патрулей, с бранью гнавших отставших солдат к укреплениям. Один только Людвиг сидел в своей отдаленной комнате, погруженный в чудный фантастический мир, вызванный им звуками фортепьяно. Он только что окончил сочинение симфонии, в которой пытался выразить звуками все то, что прозвучало в глубине его души. Симфония эта, подобно созданиям в этом роде Бетховена, должна была рассказать божественным языком о дивных чудесах той далекой романтической страны, к которой мы стремимся с таким неизъяснимым желанием. Она должна была, как и те чудеса, явиться воочию среди нашей скудной, бедной, житейской обстановки и запеть голосом сирены, приневоливая к себе тех, кто ему поддается!
В эту минуту вошла хозяйка и начала ворчать на жильца, что вот он бренчит на своем фортепьяно в такую пору, когда кругом одна беда, и что, верно, он хочет быть убитым на своем чердаке осколками бомб. Людвиг не сразу понял, что ему говорила хозяйка, как вдруг в эту самую минуту с треском ворвалась в комнату граната, оторвав часть крыши и разбив вдребезги оконные стекла. Хозяйка с криком бросилась вниз по лестнице, а Людвиг, захватив впопыхах все, что у него было самого дорогого, то есть партитуру своей симфонии, побежал вслед за нею в подвал. Там уже собрались все жильцы этого дома. Помещавшийся в нижнем этаже хозяин винного погребка принес в припадке не совсем свойственного ему великодушия две дюжины бутылок лучшего вина. Хозяйка, охая и дрожа от страха, не забыла, однако, привычных забот и притащила в корзинах кое-что из своих кухонных запасов. Все начали есть, пить и скоро, позабыв страх и беду, пришли в то приятное расположение духа, когда соседи, стараясь приноровиться друг к другу, хлопочут об общем спокойствии и удобстве, отложив под влиянием тяжелого испытания в сторону заботы о тех мелочных, стесняющих условиях, которым учат законы так называемых житейских приличий.
Судя по завязавшимся веселым разговорам, можно было подумать, что опасность была вовсе забыта. Соседи, знавшие друг друга только по шапочному знакомству на лестнице, сидели теперь вместе, дружески разговаривая и поверяя задушевные мысли. Выстрелы становились реже, и некоторые из присутствовавших начали уже поговаривать о том, чтобы выйти, уверяя, что улицы теперь безопасны. Один старый военный, сделав предварительно поучительную ссылку на систему защиты городов древними римлянами с употреблением катапульт и отозвавшись, перейдя затем к новому времени, с похвалой о Вобане, доказал как дважды два, что бояться более нечего, так как дом, где они были, остался вне линии пушечных выстрелов. И надо же было случиться, что в эту самую минуту какое-то шальное ядро, ударив в стену, засыпало подвал обломками кирпичей, которыми была закрыта отдушина, не сделав, впрочем, никому вреда. Изумленный оратор вскочил со стаканом в руке на стол, покрытый осколками разбившихся бутылок, и изрек торжественное проклятие всем шальным ядрам. Выходка эта рассмешила общество и возвратила всем хорошее настроение.
Ночь прошла спокойно, а на следующее утро разнеслась весть, что защищающая армия заняла другую позицию, оставив город во власть противнику. Когда общество вышло из подвала, неприятельская конница уже скакала по улицам, а прибитое на стенах объявление обещало жителям мирную жизнь и неприкосновенность имущества. Людвиг вмешался в пеструю толпу, стремившуюся с жадным любопытством поглазеть на неприятельского военачальника, въезжавшего с блестящей свитой гвардии под торжественно гремевший марш в городские ворота. Вдруг, с трудом веря глазам, заметил Людвиг в числе адъютантов своего лучшего друга по университету Фердинанда - в мундире, верхом на прекрасной лошади, с подвязанной левой рукой. "Это он! Это точно он!" - невольно воскликнул Людвиг. Но напрасно старался он догнать своего друга, быстро унесенного быстрым скакуном.
В раздумье воротился Людвиг домой. Безуспешно хотел он приняться за работу; она валилась из рук, и при каждом воспоминании о старом, так много лет не виденном друге поднимался в его сердце светлый образ счастливой, проведенной вместе с Фердинандом юности.
Фердинанд никогда не обнаруживал склонности к военной службе, напротив, он всецело отдавался поэзии и нередко истинно гениальные черты, мелькавшие в его произведениях, обещали в нем незаурядного поэта в будущем. Поэтому внезапное превращение Фердинанда в военного было для Людвига совершенно загадочным, и можно себе представить, с каким нетерпением искал он случая его увидеть, не зная, как это сделать и где его отыскать.
Между тем город оживлялся все более и более; основная часть армии уже прошла, и в город вступили союзные князья, которые хотели остановиться здесь на несколько дней для отдыха. Но чем многолюднее становилось на главной квартире, тем безнадежнее оказывались попытки Людвига найти своего друга, пока однажды он совершенно неожиданно не встретился с ним в одной небольшой кофейной, где сидел за своим скромным ужином. Возглас радости вырвался из груди Фердинанда. Людвиг, напротив, остался нем. Какое-то странное, горькое чувство внезапно отравило ему страстно желаемую минуту свидания. Чувство, охватившее его, походило на впечатление от сна, в котором, как нам кажется во сне, мы бросаемся обнять дорогих нашему сердцу людей, а они, вдруг приняв чуждый облик, мгновенно уничтожают радость ужасным разочарованием.
Питомец нежных муз, поэт заунывных песен, которые облекал в звуки Людвиг, стоял перед ним теперь в высоком шлеме, с гремевшей на боку саблей и даже говорил каким-то иным, суровым, отрывистым голосом. Людвиг заметил его подвязанную руку и остановил взгляд на знаке чести, украшавшем его грудь. Фердинанд обнял его правой рукой, крепко прижав к сердцу.
– Я знаю, - сказал он, - о чем ты думаешь и что чувствуешь при нашем теперешнем свидании. Но меня призвало отечество, и я не посмел ослушаться этого зова. С радостью и энтузиазмом, зажженными святым делом в груди каждого, чье сердце не заклеймено позорной печатью рабства, схватилась за меч эта рука, привыкшая до сих пор управлять только пером. Кровь моя уже лилась, и случай, когда я перед лицом его величества исполнил свою обязанность, украсил меня этим орденом. Но верь, Людвиг, что струны, звеневшие в моей душе и пленявшие тебя прежде, еще не оборвались. Бывало, после жестокого боя, на привале, сидя с товарищами около бивачных огней, сочинял я под влиянием неподдельного вдохновения песни, укреплявшие меня самого в призыве к битве за свободу и честь!