Серапионовы братья
Шрифт:
– Таким влиянием, - начал Оттмар, - обязан я нашему другу Северину, которого я, по правде сказать, гораздо скорее, чем Леандра, принял бы в число Серапионовых братьев. Раз я сидел с ним в берлинском Тиргартене и на наших глазах случилось происшествие, послужившее мне сюжетом для рассказа, которому я дал заглавие: "Эпизод из жизни трех друзей" - и принес сегодня с собой, чтобы вам прочесть. Дело в том, что перед нами села прелестная девушка и горько заплакала, прочтя украдкой сунутое ей письмо. Едва Северин это увидел, как бросил на меня сияющий взгляд и прошептал: "Оттмар! Тут найдется кое-что для тебя! Расправляй проворней крылья фантазии и пиши живо повесть о девушке с письмом и в слезах". Я так и сделал.
Друзья уселись за круглый стол, а Оттмар, вынув рукопись, начал:
ЭПИЗОД ИЗ ЖИЗНИ ТРЕХ
Однажды в Духов день павильон Вебера, одно из самых посещаемых мест в берлинском Тиргартене, был до того переполнен публикой всех сортов, что Александр, только неутомимо преследуя совершенно одуревшего от бесчисленных требований кельнера, мог добыть себе небольшой столик, который и велел поставить в некотором отдалении, под прекрасными деревьями близ воды. Тут уселся он в приятнейшем расположении духа с двумя своими друзьями, Северином и Марцеллом, успевшими также не без стратегических уловок добыть себе пару стульев.
Все они лишь несколько дней тому назад прибыли в Берлин. Александр - из отдаленной провинции, чтобы получить наследство, оставшееся после смерти старой, умершей в девицах тетки; Марцелл же и Северин - для того, чтобы заняться вновь цивильными делами, оставленными ими по случаю поступления обоих на военную службу, ныне завершенную по причине окончания самой войны. В этот день хотели они отпраздновать свое свидание и поговорить не столько о богатом событиями прошлом, сколько обдумать и обсудить свое горячее стремление что-нибудь делать в ближайшем будущем.
– Право, - воскликнул Александр, взяв себе и передавая друзьям чашки с горячим кофе, - если бы вы увидели меня в уединенном жилище моей покойной тетки и как я по утрам в торжественном молчании обхожу обитые темными шпалерами комнаты, а старуха Анна, ключница покойницы, маленькое и само похожее покойницу существо, вздыхая и покашливая, приносит мне дрожащими руками на оловянных тарелках завтрак и ставит с чинным книксеном на стол, а затем, не говоря ни слова, опять вздыхая, уходит, шлепая туфлями, подобно локарнской нищенке Клейста; как мопс и кот, очень неласково на меня поглядывая, уходят вслед за ней и как я, оставшись один в компании скучного, ворчащего попугая и двух качающихся фарфоровых кукол, глотаю чашку за чашкой, едва осмеливаясь осквернить табачным дымом девственные покои, освежавшиеся доселе только жертвенным курением янтаря и мастики, - то вы бы, наверное, сочли меня за нечто вроде чародея Мерлина. Могу вас уверить, что только одно мое глупое равнодушие к своей особе, в чем вы меня так часто упрекали, было причиной, что я, даже не поискав другой квартиры, поселился в пустом доме тетки, оставшемся благодаря педантичной совестливости душеприказчиков совершенно в том же неудобном для житья виде, в каком он был прежде. Покойница, которую я почти не знал, не велела ничего трогать до моего приезда. Возле ее высокой, покрытой чистейшим бельем, с зеленым шелковым пологом кровати стоит до сих пор маленький табурет с брошенным на него почтенным ночным платьем и унизанным бантами чепцом. С полу глядят невероятные вышитые туфли, а из-под вытканного белыми и пестрыми цветами одеяла выглядывает посеребренная, сделанная в виде сирены ручка необходимого сосуда. В гостиной валяется незаконченное шитье, начатое покойницей незадолго до смерти, возле него открытая книга Арндта "Об истинном христианстве". Но что более всего навевает на меня чувства неуютности и страха, так это висящий в той же комнате портрет тетушки в натуральную величину, написанный с нее в возрасте от тридцати пяти до сорока лет, в полном подвенечном наряде, который, как мне с горькими слезами описывала Анна, надет на тетушке и в гробу.
– Вот оригинальная идея! - прервал Марцелл.
– Очень понятная, - отвечал Северин, - ведь умирающие девицы - Христовы невесты, и, право, было бы слишком жестоко оспаривать эту утешительную благочестивую мысль даже у пожилых тетушек. Но чего я не понимаю, так это зачем твоя тетушка велела так давно написать в подвенечном платье свой портрет?
– Это потому, - ответил Александр, - что тетушка, как мне рассказывали, была однажды в самом деле просватана и ожидала уже в назначенный для свадьбы день в полном подвенечном наряде жениха, но он вместо поездки в церковь предпочел убежать из города с какой-то еще прежде любимой им девушкой. Тетушка очень огорчилась и выдумала с тех пор, вовсе не будучи помешанной, преоригинальным способом праздновать день и час несостоявшегося венчания. Утром приказывала она все приготовить для свадьбы, вычистить комнаты, накрыть маленький с золотой резьбой свадебный столик, купить вина, шоколада и печенья для двух особ, а затем, тяжело вздыхая, бродила до десяти часов вечера по комнатам, ожидая жениха; потом усердно молилась и, наконец, сняв свой брачный наряд, ложилась в постель.
– Знаешь, - прервал его Марцелл, - рассказ твой меня глубоко трогает! От души желал бы я достойного наказания обманщикам, которые доводят до такого ничем не утешимого состояния бедных, преданных созданий.
– Да, но ведь медаль имеет оборотную сторону, - возразил Александр. Тот, кого ты, пожалуй, справедливо называешь обманщиком, поступил в этом случае, по моему мнению, под влиянием доброго гения тетушки, а может быть, и своего собственного. Дело в том, что он думал только о тетушкиных деньгах, ее же считал всегда скупой, сварливой, властолюбивой, словом, настоящим домашним чертом.
– Все это может быть, - сказал Северин, положив трубку на стол и скрестив с задумчивым видом на груди руки. - Все это может быть, но не следует ли сознаться, что мысль о таком трогательном празднике смерти, о такой полной самоотречения, тихой жалобе на изменника могла зародиться только в глубоко чувствующей душе и чуждой тех дурных качеств, которые ты приписываешь бедной тетушке. Быть может, выражение глубокого огорчения, которому вообще люди с трудом могут противостоять, вылилось в тетушке в такие негодные формы, что все, что она ни делала, казалось тоже дурным. Но и целый плохой год окупился бы для меня возвращением одного такого трогательного дня.
– Ты прав, Северин, - сказал Марцелл. - Я тоже думаю, что покойная тетушка, небесное ей царство, не могла быть так невыносима, как уверяет на основании одних сплетен Александр. Но, однако, я сам не люблю долго заниматься людьми, жалующимися на судьбу или обиженными ею, а потому желаю дорогому другу Александру забыть поскорее это празднование мертворожденной свадьбы и, выбив из головы образ оставленной невесты, разгуливающей вокруг стола с шоколадом, заняться лучше разбором оставленных ею сундуков и описи наследства.
Александр быстро поставил на стол уже поднесенную было к губам чашку кофе и воскликнул, всплеснув руками:
– О Господи! Да оставьте вы, наконец, меня в покое с этим разговором, а то я, право, боюсь, что тетушкина тень в подвенечном платье вдруг мелькнет в этой толпе хорошеньких девушек, не испугавшись даже яркого, светлого солнца.
– Эта пугающая мысль, - сказал Северин, улыбаясь и выпуская синие облачки дыма из набитой вновь трубки, - послана тебе в наказание за то, что ты дурно отзывался о покойнице, сделавшей тебе так много добра своей смертью.
– А знаете ли вы, - перебил снова Александр, - мне кажется, самый воздух в моей квартире до того пропитался духом и существом покойной тетушки, что стоит пробыть в ней каких-нибудь двадцать четыре часа, чтобы самому заразиться тем же!
Северин и Марцелл подали в эту минуту Александру свои пустые чашки, в которые он ловко положил сахара и налил кофе с молоком.
– Уже из одного того, что я так скоро научился совершенно чуждому мне прежде искусству разливать кофе, - продолжал он, - и так правильно распределил в чашках горькое и сладкое, можете вы видеть, как преуспел я в ведении хозяйства; но я вас удивлю еще более, сказав, что я начинаю чувствовать даже какое-то особенное влечение к оловянной и медной посуде, к разборке белья, хрусталя, фарфора - словом, ко всей оставшейся после тетушки хозяйственной рухляди. Мне как-то особенно приятно чувствовать себя владельцем огромных, размером с кровать, стула и стола с чернильницей и подсвечником. Тетушкин душеприказчик, глядя на меня, только посмеивается и уверяет, что теперь мне недостает только невесты и священника. Кажется, он в своих заветных мечтах прочит мне в подруги жизни собственное детище, преуморительную маленькую фигурку с огромными глазами, наивничающую хуже маленького ребенка и вертлявую, как пигалица. В шестнадцать лет все это, пожалуй, и шло бы к ее костлявой фигурке, но в тридцать два - уже немного слишком!