Серая шинель
Шрифт:
Ипатов берет у Галямова веник, тот залезает на импровизированный полок, и Петр, плеснув на спину богатыря котелок воды, тихонько ударяет по ней веником.
— Кто так парит? Дай сюда, — Тятькин, вислоплечий, малость кривоногий, с тонкой талией и крутой сильной грудью, решительно берет инициативу в свои руки. — Держись, Галимзян. Я покажу тебе, как парятся наши псковские скобари. Хоп-ха!
Веник срывается с места и, мелко подрагивая, бежит по широченной спине Галямова. Раз, другой, третий.
— Это массажик для начала, для затравки. А
Тятькин окатывает Галямова водой и начинает неистово хлестать его по спине. Тот с наслаждением кряхтит, ворочается, подставляет бока, грудь, живот. Глаза его блаженно прищурены.
— Больно хорошо! Эх как хорошо, Тимофей! Сильней давай!
Мы с Вдовиным моемся, сидя на полу. Конечно, какое уж там мытье из котелка! Раз, другой плеснул на себя и черпай снова.
— Становись на корточки, помою тебя. — Вдовин намыливает клочок вафельного солдатского полотенца, служащего нам мочалкой. Кусочек черного жесткого мыла, выданного санитаром, поминутно выскальзывает из крупной вдовинской ладони, он чертыхается, ищет мыло среди мокрой хвои и продолжает намыливать клочок полотенца.
— Это где-ка ты так? — Иван Тихонович тычет пальцем в ссадины на моих локтях и коленях.
— Тимофея работа…
— Что он спятил, что ли? Парнишку не жалеет.
Вдовин знает: последние дни Тятькин учит меня вести рукопашный бой «без ничего», как он говорит. Такое распоряжение он получил от Журавлева.
«Бьемся» мы с Тимофеем в траншее. Но пока достается одному мне. Никогда не думал, что Тимофей такой сильный. Он перебрасывает меня через себя, как мешок с мякиной. В такие минуты ефрейтор напоминает гигантской силы пружину, сорвавшуюся со стопора. «Хочешь выжить на войне, учись драться», — говорит он мне, когда жалуюсь на то, что уже весь в синяках. И еще говорит: «Я у вас в отделении агитатором числюсь и теперь подкрепляю слово делом, учу тебя, Серега, воевать…»
— Эй, берегись, Иван! — Галямов красный, как вареный рак, вдруг срывается с полка, распахивает дверь и выскакивает наружу.
— Вот черт шалопутный! — качает головой Вдовин и, сладостно покряхтывая, лезет на освободившийся полок. — Ну, Тимофей, парь теперь мои старые косточки.
— Эй, ребята, вы скоро? — слышится из-за занавески голос Полины. — Мне выходить надо…
— Поля, дочка, да мы только во вкус входим. — Вдовин берет у Тятькина веник и начинает неистово хлестаться. — А ты ступай себе, ступай, нас не сглазишь. Вон разве что Серегу…
От одной мысли, что Полина может увидеть меня в таком виде, становится прохладно даже в бане. На всякий случай поворачиваюсь спиной к занавеске и усиленно тру себе грудь вдовинской мочалкой.
Входит Галямов с пригоршнями снега. Следом за ним из предбанника ползет морозный воздух, стелется по полу зыбким, колючим пластом.
— Ну, Тимофей, сто грамм тебе давать нада. Больно хорошо! Давай тебя парить буду. Шибко парить.
Неслышно ступая босыми ногами по мокрому полу, в полушубке, накинутом на плечи, сзади меня быстро пробегает
— Петя, мойся из ведра, — говорит она Ипатову, захлопывая дверь.
Из бани мы идем ублаготворенные, пахнущие чистым телом и дезокамерой, снабженные дивизионной газетой за «тонкое число».
Вдовин предложил сразу же разделить ее для самокруток, но Тятькин сказал, что сначала прочитает ее вслух как должностное лицо, а уж потом видно будет.
Вблизи нашей позиции встречаем группу командиров-танкистов с картами в руках. Один из них с тремя шпалами на петлицах кожаной куртки что-то говорит своим спутникам, показывая то на поле впереди позиции отделения, то на опушку виднеющегося вдали леса.
— Намечают пути выхода танков к переднему краю, — авторитетно заявляет Тятькин. — Скоро мы, братцы, вместе с танкистами врежемся в немецкую оборону, как нож в масло…
Слова Тимофея вызывают горький смех.
— Врезаться, может, и врежемся. Но далеко ли, Тимоха, уйдем? — Вдовин вопрошающе смотрит на ефрейтора. — В прошлом годе под Ростовом я и до первой траншеи не дошел. Ранило.
— Ну, на этот раз, Иван, немец стал не тот. Видишь, что под Сталинградом творится? Ведь сорок третий теперь, а не сорок второй.
— Значит, дойдем до второй траншеи?
— Может, и дальше… Конечно, пехотные отделения живут не долго, — внезапно ставший грустным говорит Тятькин. — С прошлого наступления под Великими Луками нас осталось во взводе трое: Журавлев, я да помкомвзвода.
— А остальные где? — бестактно вмешиваюсь я.
— Известно где, Серега: кто в наркомземе, кто в наркомздраве. Где же им еще быть?
Сразу же после возвращения в землянку я меняю на посту Чапигу, и он с Журавлевым идет в баню.
Как и тогда, когда я в первый раз заступил на пост, здесь, в траншее, после ухода Чапиги остаются одни звезды. То угасая, то загораясь вновь, они словно живые разумные существа перемигиваются со мной, пытаются развеселить меня, хоть как-то скрасить мое одиночество. Спасибо вам, звезды. Никогда раньше не думал, что вы можете быть такими ласковыми и добрыми.
Вот уже три недели я на фронте. Что удивляет меня, так это то, что я до сих пор не видел войны. Здесь так же тихо, как и на Урале, под Камышловом, где я служил в запасном полку. Нет ни стрельбы, ни бомбежек. Я, например, до сих пор не видел ни самолета, ни танка.
Тимофей говорит, что на войне так бывает, когда подолгу стоят в обороне. Еще он говорит, что вся война переместилась к Сталинграду. Там нужнее и снаряды, и танки, и самолеты. Да и Гитлер, по словам Тятькина, стал не тот. Не по силам ему везде наступать, как это было в начале войны.
Вьюжит сильнее. Я поднимаю воротник полушубка и поворачиваюсь к войне спиной, хотя этого делать и не положено. Я обязан вести наблюдение строго в сторону фронта.
Но Журавлева нет, а Тимофей, наверное, опять что-либо «травит» о послевоенных делах. Скоро сочинит какую-нибудь байку и про меня. Интересно, какую?