Сердце Ангела. Преисподняя Ангела
Шрифт:
Мое отражение осклабилось с совершенно идиотским видом.
Когда я вошел, Епифания улыбнулась. Она уже сняла туфельки и пиджак. Ее стройная шейка в треугольнике раскрытого ворота была неизъяснимо грациозна.
– Еще хочешь? – Я потянулся к ее пустому стакану.
– Можно.
Я прикончил бутылку, получилось крепковато. Передавая ей стакан, я заметил, что две верхние пуговки у нее на блузке расстегнуты. Я повесил пиджак на спинку кресла и распустил галстук. Топазовые глаза Епифании провожали каждое мое движение. Молчание накрыло нас стеклянным
Под бешеный стук в висках я опустился рядом с нею на диван, взял у нее недопитый стакан и поставил его на столик. Губы ее приоткрылись. Я притянул ее к себе, и она затаила дыхание.
Глава 33
В первый раз это была сумасшедшая сцепка одежд и тел. Три недели воздержания неважно сказались на моих способностях, но я пообещал исправиться, если мне повезет и дадут еще один шанс.
– Везение тут ни при чем. – Она сбросила с плеч расстегнутую блузку. – Сливаясь друг с другом, мы говорим с богами.
– Может быть, тогда продолжим беседу в спальне? – спросил я, выпутываясь из брюк.
– Я серьезно, – прошептала она, развязывая мне галстук и медленно расстегивая рубашку.
– Это было еще до Адама и Евы. Мир родился, когда боги познали друг друга. Когда мы вместе, мы заново создаем мир.
– Это что-то уж слишком серьезно…
– Серьезно? Это же прекрасно!
Она сбросила лифчик, расстегнула помятую юбку и осталась в одних чулках с пояском.
– Женщина – это радуга, а мужчина – молния и гром. Вот, смотри.
Она откинулась назад и выгнулась мостом с ловкой грацией цирковой гимнастки. У нее было тонкое сильное тело, под кожей цвета корицы видна была нежная игра мускулов. Плавный рисунок ее движений напоминал переливчатый лет птичьей стаи. Она уперлась руками в пол, воплотив безупречную радугу. Это медленное, легкое движение было совершенно, как все нерукотворные чудеса.
Она опускалась все ниже, и вот уже опиралась лишь на локти и ступни. Никогда еще я не видел такой божественно-бесстыдной позы.
– Я – радуга, – прошептала она.
– Молния бьет дважды.
Я пал пред ней на колени, ярым псаломщиком охватил алтарь ее чресел. Но она, словно в пляске лимбо [46] , подалась вперед и поглотила меня. Радуга превратилась в тигрицу. Я чувствовал, как пульсирует ее плоский живот.
– Не двигайся, – шепнула она, в ритме сердца сокращая потаенные мышцы.
Я едва не закричал, когда блаженство достигло зенита.
Епифания примостилась у меня на груди. Я ласково потерся губами о ее влажный лоб.
46
Индийский танец. Танцующие должны сильно выгибаться назад.
– А с барабанами еще лучше, – промурлыкала она.
– Вы, что же, при всех это делаете?
– Бывает, что в человека вселяются духи. Когда танцуешь банду или на бамбуше.
– А что такое банда и бамбуше?
Епифания с улыбкой тронула мои соски.
– Банда – это танец во славу Гуэде. Священный танец, злой и бешеный. Его всегда танцуют в хонфоре общины. Хонфор – это храм.
– А Ножка говорил «хамфо»…
– Это одно и то же, просто диалекты разные.
– А бамбуше?
– Бамбуше – просто вечеринка. Это когда община хочет немножко выпустить пар.
– Вроде церковного пикничка?
– Ага. Только интересней.
В тот день мы были как блаженные нагие дети. Мы смеялись, бегали в душ, опустошали холодильник, говорили с богами. Епифания поймала на радио какую-то пуэрториканскую станцию, и мы плясали, обливаясь горячим потом. А когда я предложил пойти куда-нибудь поужинать, моя мамбо с лукавым смешком заманила меня на кухню и там перемазала нас взбитыми сливками. Даже у Кавано Джимми Брильянт и его пышногрудая Лил не едали ничего слаще.
Когда стемнело, мы подобрали с пола разбросанную одежду и перебрались в спальню. Мы нашли в чуланчике несколько свечей, в их мерцании тело моей девочки светилось изнутри, как спелый плод. Хотелось попробовать ее всю.
В перерывах мы разговаривали. Я спросил Епифанию, где она родилась.
– В роддоме на Сто десятой улице. Но до шести лет я жила у бабушки на Барбадосе. В Бриджтауне. А ты?
– Есть такое место в Висконсине, ты, наверно, о нем и не слышала. Под Мэдисоном. Хотя теперь-то, наверно, это уже часть города.
– Похоже, ты туда не часто выбираешься.
– Я там не был с тех пор, как пошел в армию. А было это на другую неделю после Пёрл-Харбора.
– Почему? Неужто там так плохо?
– А мне туда не к кому ездить. Родители погибли, когда я в госпитале лежал. На похороны не смог приехать, рана не пустила. А когда комиссовали, дом уже забываться стал. Так вот и получилось.
– Ты у родителей один был?
– Да. Я был приемный, но от этого они меня еще больше любили.
Я говорил, как бойскаут, дающий клятву верности. Вера в родительскую любовь заменяла мне патриотизм. Она одна оказалась не подвластна времени, стершему даже их черты. Как ни пытался я вспомнить прошлое, всплывали только размытые фотографии.
– Висконсин… То-то ты у нас специалист по церковным пикникам.
– Ага, а еще по кадрили, по старым колымагам, по благотворительным кондитерским ярмаркам, по сельским молодежным клубам и пивным пирушкам.
– Что это за пивные пирушки?
– Это что-то вроде бамбуше для старшеклассников.
Епифания уснула у меня на груди, а я еще долго смотрел на нее. Ее круглые грудки чуть вздымались в такт ее дыханию, в свете свечей темнели шоколадные соски. За ее веками скользили тени снов, ее ресницы вздрагивали. Сейчас она казалась мне маленькой девочкой. Ее лицо было невинно, оно было так не похоже на страстную маску тигрицы, стонавшей и бившейся в моих объятиях.