Сердце Бонивура
Шрифт:
С ней обращались то грубо, не скрывая своих целей, то подчёркнуто вежливо, пытаясь вызвать на откровенность. Менялись приёмы, менялись люди.
Один говорил ей, сбрасывая пепел с папиросы, и демонстративно надевая тёмные перчатки:
— Я из тебя этот большевизм выбью, дура! Ты у меня заговоришь; не такие рот раскрывали!
Другой сочувственно рассматривал Таню:
— Бедная девочка! Что с вами сделали, ай-ай-ай! Расскажите все честно, вы должны помочь следствию, вы же знаете, что ваш брат замешан во многом.
Третьи били на то, чтобы
— Послушайте, арестованная! Брата вашего мы не поймали, ушёл парень! Значит, вам нечего бояться за него. Так? С деповскими вас ничто не связывает — вы на Первой Речке недавно, — какого вы черта их выгораживаете? Расскажите, кто бывал у вас? Никто ничего не узнает об этом!
Представали перед Таней и безусые юнцы, срывавшиеся на щенячий визг, когда видели, что жертва уходит от них; эти всегда били по лицу. Иногда же допросы вели благообразные, в чинах, офицеры; они чередовали побои с «психологической обработкой», суля свободу и жизнь; эти били так, чтобы не было видно следов…
Таня и не подозревала, что у неё столько сил и выдержки.
Ни на секунду не дрогнуло у неё сердце, ни на секунду не изменила она себе и товарищам. Обострившимся от мучений слухом ловила она тончайшие интонации голоса следователей, обострившимися глазами окидывала их при первой встрече, пытаясь определить, как себя держать. Она боролась за себя, за Алёшу, за жизнь, за счастье.
Она меняла тактику поведения при допросах. То она плакала, твердя, что брат не посвящал её в свои дела, что она ни-че-го не знает, принимая вид девчонки-простушки, которая и не подозревала даже, что брат её подпольщик. То упрямо и угрюмо молчала, не отвечая ни на какие вопросы, если видела, что следователя мелкими увёртками не проведёшь, и тогда из неё нельзя было выудить не одного слова, и становилось ясным, что вести допрос бесполезно. Иногда она на каждый вопрос следователя отвечала десятью, кричала, требовала выпустить её, грозилась, что даром это палачам не пройдёт, что она пожалуется самому Дитерихсу.
Одни считали её убеждённой большевичкой, другие — пустой девчонкой, третьи — что с неё уже хватит, что она уже «тронулась».
Никогда и нигде, ни перед кем из врагов не назвала Таня ни одного имени, даже имени своих подружек. К ней подсаживали шпионов — она молчала или вспоминала о пустяковых девичьих заботах. Ей сочувствовали — она плакала и твердила, что ничего не знает. Её ругали, били — она тоже ругалась и кричала, что её зря мытарят. Да, не напрасно тогда на берегу Амурского залива Виталий принял её с подругами в комсомол.
Она устояла и тогда, когда однажды в её камеру пришёл какой-то господин из американского Красного Креста. Он вошёл в камеру вместе с молоденьким офицером, которому повелительным жестом приказал удалиться.
Таня поглядела на американца. Высокий, рыжеватый, с гладко причёсанными волосами, крупным загорелым лицом, голубыми глазами, с крепкой спиной и большими ногами, с улыбкой, обнажавшей рот, полный белых ровных зубов, весь чистенький и благоухающий крепким мужским одеколоном, он выглядел в заплёванной, грязной, душной, низкой камере человеком другого мира. Таня встрепенулась. Американец подсел к ней и дружески сказал:
— Я Смит, из Красного Креста. Мои шефы поручили мне освидетельствовать положение заключённых. Как вас содержат?
— А вот, как видите! — сказала Таня и опустила блузку с плеч, покрытых синяками, и показала на камеру. — Как видите!
Американец брезгливо сморщился.
— Бедная девочка! — Он доверительно склонился к ней. — Что они с вами сделали!.. Ни в одной цивилизованной стране невозможно такое обращение с заключёнными. Мы этого не оставим. Я лично прослежу за тем, чтобы ваше положение было улучшено. Вы даже не знаете, сколько дней прошло со времени вашего ареста! Возмутительно…
Американец неожиданно склонился к уху Тани:
— По правде говоря, эти белые порядочные скоты, мисс, не так ли? И я думаю, что скоро их здесь… скоро их здесь не будет! Мне не следовало бы это говорить, но я думаю, что эта новость вас ободрит. А?
Таня порывисто вздохнула, и глаза её засияли. Смит пытливо посмотрел на неё: «Обрадовалась, овечка! Боже мой, да она совсем не умеет скрывать свои мысли! Не понимаю, чего эти олухи столько возились с ней!» Вслух же он сказал быстро, настойчиво, почти приказал:
— Я могу передать вашим родным или знакомым то, что вы захотите им сообщить. Они похлопочут о вас. Думайте быстрее! Случай может не повториться. Вы меня понимаете?
У Тани зашлось от радости сердце. Ой, как хорошо было бы уведомить Антония Ивановича, что он может не бояться за неё, что у неё хватит сил до конца, каким бы он ни был! Подружкам послать бы хоть одно словечко. И все-таки что-то мешало Тане назвать дорогие имена. Американец встал и заслонил собой глазок в двери.
— Смелее, мисс! — сказал Смит. — Кто у вас есть? Папа? Мама? Дядя? — И с ударением повторил: — Дядя?!
Таня подняла голову. Американец шёпотом сказал:
— Дядя Коля, да?
От этой фразы Таню бросило сразу и в жар и в холод. Это заветное имя друг не произнёс бы здесь, в стенах, имеющих уши. Американец промахнулся. Таня встала и враждебно сказала:
— Какой ещё вам дядя? Нет у меня никого. Есть брат Алёшка, а где он, не знаю!
Лицо её потемнело, она свела свои густые брови в одну чёрную линию, и от простушки девушки не осталось и следа. Мрачным взглядом смотрела она на американца, уже не видя его.
Американец что-то заговорил, явно раздосадованный. Но Таня не слушала его. Она смотрела на его руки, большие, загребистые, поросшие длинными рыжеватыми волосами, с длинными, крепкими пальцами, с твёрдыми большими ногтями. Она больше не верила ни в сочувствие, ни в доброжелательность посетителя.
…Много лиц видела Таня перед собой в эти дни, долгие дни, словно застланные кровавым туманом. Дни её превращались в ночи в сырых, без окон, подвалах, ночи её превращались в дни в ярко освещённых кабинетах следователей.