Сердце Бонивура
Шрифт:
Присутствие главковерха заставляло весь причт служить особенно усердно. Регент, сохраняя благопристойность в фигуре и движениях, свирепо таращил глаза, выжимая из хора все, на что последний был способен. В особо патетических местах лицо регента совершенно искажалось. Когда какой-нибудь певчий вертел головой, оглядываясь на блестящую толпу, регент про себя ругался непристойными словами, беззвучно артикулируя губами, давая провинившемуся понять, что это адресовано именно ему — регент был известный в городе сквернослов…
Седоватый, пряный дым ладана волнами стлался по собору, призрачной дымкой затягивая купол и лики святых. Паперть была переполнена прихожанами, которых вытеснили из храма военные, присутствовавшие по долгу службы.
В правом притворе чинно стояли члены дипломатического корпуса, представители союзных
Среди офицеров японского экспедиционного корпуса самым младшим был поручик Суэцугу. Он был серьёзен едва ли не более самого Дитерихса, в точности повторяя все движения генерала. Крестился Дитерихс — подносил тотчас же руку ко лбу и Суэцугу. Делал генерал поклон — и тотчас же, словно переломившись пополам, сгибался и Суэцугу.
«Вот, черт, выламывается!» — подумал Караев, присутствовавший на богослужении и старавшийся быть в поле зрения Дитерихса. Караеву предстояло в этот день отправиться на выполнение особого задания, но, не представляя ещё себе характера будущей операции, он уже знал, что советником в его отряд назначен Суэцугу. Ротмистр со вниманием присматривался к будущему своему негласному начальнику. Суэцугу он знал по Первой Речке, где сменил японский охранный отряд. «Хамелеон»! — думая Караев о советнике. — Ежели на глазах генерала спину гнёт, быть мне у него макаркой на побегушках! Ну, да бог не выдаст, свинья не съест!» — утешил он себя. Ходатайство его перед командующим об особом довольствии сотни получило сегодня вещественное выражение: полуторный оклад приятно оттопыривал нагрудный карман его кителя, отчего Караев склонён был видеть все в лучшем свете…
Американцы держались особой группой, чуть отступя от Мак-Гауна, который стоял, сложив молитвенно руки на груди, с набожным видом, плохо сохранявшимся на его малоподвижном, неприятном лице. Он был здесь потому, что Дитерихс должен был в этот важный для него момент видеть вокруг себя всех тех, кто мог дать уверенность генералу в его силе и решительности довести дело до конца. Консул был здесь, чтобы поддержать авторитет и международное значение главы приморского правительства — генерала Дитерихса. Однако думал он не о Дитерихсе. Он знал, что Дитерихс — калиф на час. Солдаты дезертировали из его войск, офицеры пьянствовали, топя в вине свой страх перед неизбежной расплатой; спекулянты справляли свой «пир во время чумы», швыряясь деньгами; рабочие бедствовали и ждали большевиков как избавителей, и кто знает, сколько их готово было взяться за оружие в нужный момент; иностранцы вывозили из Приморья все, что можно было ещё вывезти; американские матросы и японские солдаты боялись тёмных улиц и не отваживались ходить в одиночку, это было опасно. У народа пропал уже страх перед штыками интервентов и застенками Дитерихса.
Но Мак думал о другом. Надо во что бы то ни стало завязать связи с подпольем, но так, чтобы сохранить их, когда интервенты будут отброшены в море. Надо разыскать среди будущих хозяев Приморья таких лиц, которые будут склонны войти в контакт. Да, именно «войти в контакт»! Прекрасное выражение. Надо отравить их лестью, чтобы они попытались делать «свою» политику; отравить их корыстью, чтобы они думали о себе больше, чем о своей революции; отравить их неверием в силы народа, чтобы они обратили взоры за океан, чтобы они попросили помощи; отравить честолюбием, узнать их страсти, пороки, слабые места, ошибки, чтобы потом играть на этом со счётом 100: 0 в свою пользу… Борьба с большевиками временно переходит в другую фазу. Но эти «лица» — пока Мак-Гаун не мог назвать никого — должны были облегчить возвращение сюда парней из Штатов, чтобы начать второй тайм большой игры, первый тайм которой проигран!
Неприятно сознаваться в проигрыше, и Мак-Гаун досадливо поморщился. Хорошо там, в Белом доме, делать большую политику и намечать пути её осуществления… Дело идёт не так гладко, как хотели бы хозяева! Кланг сумел связаться лишь со всякой швалью, которую большевики и не допустят к делам. Паркер — трудно было предположить, что он окажется таким слюнтяем, — вернулся из своей поездки с носом, и, кажется, совсем охладел к мысли, которая так понравилась ему раньше. Смит прибежал, как молодой осел с клочком сена в зубах, и принёс радостную новость, что он установил кличку председателя подпольного областкома, — «дядя Коля»! Олух! Как будто об этой кличке Мак-Гаун ничего не знал раньше…
Караев напрасно подозревал Суэцугу в показном благочестии. Суэцугу не «выламывался», он был православным. Присутствуя в соборе, он хорошо понимал все происходящее — и не только церковную службу. Теперь, молясь, он невольно думал о своём пребывании в России, которое — он не мог не видеть этого — приближалось к концу… В войну 1914 года, по окончании кадетского корпуса, его вызвали повесткой военного министерства для разговоров на частную квартиру. Разговор с Суэцугу вёл седоватый человек в гражданском платье, секретарём которого был капитан разведывательной службы… После этого разговора Суэцугу стал посещать школу русской духовной миссии в Токио, выделился среди прочих учеников своим вниманием к русскому языку и догматам православия и был крещён. Никто в духовной миссии не знал, что одновременно Суэцугу посещал другую школу, о которой он не имел права говорить. Когда он с успехом овладел всем, что, по мнению некоего высокого лица, было для него необходимо, ему предложили выехать в Россию, поселиться во Владивостоке и… на время забыть, что он японец. Никто не тревожил его в течение нескольких лет, и Суэцугу терзался, боясь оказаться забытым. Но о нем не забыли! Он опять встретился с седоватым человеком, на этот раз в каюте крейсера «Ивами» на владивостокском рейде. Начальник говорил очень тихо, так что, Суэцугу вынужден был весь превратиться в слух, чтобы не пропустить ни одного слова. Это были очень большие слова!.. Ноги побледневшего Суэцугу плохо повиновались ему, когда он вышел из каюты и ступил на палубу, загудевшую под его шагами; пронзительный ветер со снегом кружился вокруг него, когда он спускался по верёвочному трапу куда-то вниз, в темноту, пока его не подхватили снизу чьи-то сильные руки и не поставили на палубу катера, тотчас же отвалившего от «Ивами». Этого вечера Суэцугу никогда не забыть! Не забыть также и того, что последовало потом. Сердце у Суэцугу забилось при этих воспоминаниях. Однако бушевавшие в его груди чувства никак не отразились на его лице… С тех пор все, что делал Суэцугу, было исполнено глубочайшего смысла и значительности. Если бы Караев мог присмотреться к тому, что было очень хорошо запрятано в глазах Суэцугу, он не увидел бы в нем подобострастия при взгляде на Дитерихса. Это было совсем другое чувство.
Когда молебен окончился, архиепископ Мефодий вышел на амвон с крестом. Толпа зашевелилась. В наступившей тишине было слышно, как в алтаре кашляет снимавший облачение иерей, служивший вместе с Мефодием. Архиепископ неодобрительно прислушался к кашлю, нахмурился и сказал:
— Братья христиане, православные, чада мои! С давних времён, когда свет Христовой веры осиял мрак язычества, крёстное знамение стало символом силы божией!
Архиепископ перекрестился. Вслед за ним широко перекрестился и Дитерихс и все сопровождавшие его чины. Перекрестился Суэцугу. Перекрестился Караев, подумавший при этом: «Ну, пошёл теперь турусы на колёсах развозить… Жрать хочется до смерти!»
Краска бросилась в лицо архиепископу. Он заговорил о большевиках, и проклятия посыпались с его бескровных старческих уст. Все громы и гневы господни обрушил он на большевиков. Одного языка ему не хватило, и он проклинал их по-русски, по-старославянски и по-латыни. — Ого! — с уважением покосился на Мефодия Мак-Гаун. — Кажется, он кое-что умеет!»
— Ныне настало время, — воскликнул Мефодий, — для «крестового» похода, похода под священным знаком креста, на большевиков и пожать жатву господа, ибо время приспело!
Тут Дитерихс решительно прошёл по красному ковру к амвону.
Поймав руку архиепископа, он деловито приложился к кресту и сказал:
— Благослови, владыко, на дело! — И поцеловал руку Мефодия.
Вечером генерал подписал приказ о наступлении. Оно должно было начаться шестого сентября. «На Москву, русские воины! — начинался этот приказ. — На Москву, воины Земской рати!»
Первого сентября ночью об этом приказе узнал дядя Коля. Второго под видом путевой корреспонденции — «проследовал поезд No…» — этот приказ дошёл до Имана. Письменное сообщение о приказе, дублировавшее то, которое перестукивали железнодорожные телеграфисты, было доставлено третьего числа в штаб НРА — Пятой армии. Ответ прибыл четвёртого.