Сердце хирурга
Шрифт:
Как быть? Хирург в раздумьях… С одной стороны: разве устоишь перед слезами, когда сам к тому ж только и хочешь избавить человека от мук? С другой стороны, надежд на успех мало и опыта нет…
На память приходит сцена из тех, уже далеких дней. Я помню все так, словно это было вчера.
…Рабочий судостроительного завода Николаев мог похвастаться своей физической силой: дай ему подкову – разогнет. До пятидесяти пяти лет никаких больниц и поликлиник не признавал. Был он заядлым курильщиком, дымил с малолетства, и так, что порой двух пачек папирос в день не хватало. Посмеиваясь над теми, кто говорил о вреде курения, выпячивал могучую грудь, бил в нее ладонью: «Сколько дыму заглотала эта бочка, и хоть бы хны!» И в семье не перечили: что толку-то, ему скажи, а он обругает и по-прежнему будет коптить…
Но вот жена стала примечать, что муж худеет, осунулся, спит плохо и если раньше любил поесть, теперь к еде равнодушен. Настояла, чтобы он
Вышли они от нас, конечно, в смятении и первым делом поехали в заводскую поликлинику. Там врач – женщина добрая, отзывчивая, они знали ее давно, – внимательно прослушав Николаева, привычно похвалив его богатырское сложение, отнеслась к нашему диагнозу скептически. «Лечь под нож всегда время будет, – успокоила она. – Надо попробовать поколоться пенициллином, и главное, хорошее питание!»
Слова врача, которому в семье доверяли, сразу же погасили тревогу. Тут же Николаев стал ходить на уколы, и хотя после войны требовалось затратить немало усилий, чтоб иметь калорийное питание, отныне в доме всегда были на столе масло, сливки, мясо, белый хлеб… И Николаев быстро набрал утраченные было килограммы, заметно окреп, даже опять к папиросам потянулся. О нашем предостережении совсем забыли… До поры до времени, разумеется.
Месяца через два и Николаев сам почувствовал, что в легких неладно, не по каплям, а быстро утекает его завидная сила. По направлению поликлиники он попал к Александре Гавриловне Барановой, которая как раз в ту пору настойчиво создавала основы рентгенологической диагностики рака легких. Знаток своего дела, она, посылая больного в нашу клинику, вынуждена была с грустью признать: опухоль развилась до такой степени, что помочь человеку невозможно. Сама приехала к нам, и мы снова, теперь вместе, посмотрели Николаева в рентгенкабинете: да, поздно… Сказали, как водится, больному успокоительные слова. А без него все обстоятельно изложили жене и дочери. Их так потрясло наше сообщение, что мы и не знали, как их успокоить!..
Все же я нашел в себе силы решительно сказать, что болезнь запущена, таких операций я никогда не делал, больной вряд ли сможет перенести ее – нет-нет, не могу!
– Поверьте, – продолжал я, – это тот случай, когда мы, врачи, пока бессильны. Как можно рисковать, чуть ли не наперед зная, что мы не в состоянии дать жизнь человеку?
– Но делаются же у вас разные операции! – вся в слезах воскликнула дочь. – У отца такие боли, что он, таясь от нас, в подушку кричит. Что лучше: ждать в нечеловеческих муках собственной гибели или умереть… даже умереть, но с надеждой, что может быть… может быть!..
Она зарыдала.
Неожиданно вошедший в кабинет Николай Николаевич поначалу лишь слушал то меня, то Николаевых. И вдруг сказал:– Что ж, папенька, они, может быть, правы… Я разрешаю. Что ответишь?
Это были первые недели 1947 года. В моем послужном списке, напомню, значились тогда лишь операция у Веры Игнатьевой, закончившаяся успехом, как я считал, по чистой случайности, и операция у Рыжкова, которому мы только перевязали легочную артерию. И хотя разум предостерегал: ты еще не готов, умение твое в легочной хирургии на уровне подготовишки, в глубине души вкрадчивый и настойчивый голос подталкивал меня: смелость города берет, необходимо пробовать, сколько будем топтаться на месте, а Николаев, пожалуй, человек сильной воли и большого терпения… а вдруг… а вдруг…
И я дал согласие на операцию, проводить которую, само собой, предстояло под местной анестезией (сейчас как об этом подумаю, в дрожь бросает!). День тоже запомнился навсегда – 28 января. Был он вьюжный, с унылым подвывающим ветром, на окна операционной густо лепились рыхлые хлопья влажного снега. Осталось ощущение зябкости и сумрака, подавить которое не могли ни тепло нагретых батарей, ни мощный свет наших светильников…
Эта операция по своей технике и тем трудностям, что мы встретили в первые же минуты, когда вскрыли грудную клетку, похожа на уже описанные мною (как у Веры Игнатьевой, например).
Самое страшное началось, когда я пересек нижнюю легочную вену. Нитки, наложенные на центральный отрезок, вдруг соскользнули, и вырвавшаяся наружу кровь в доли секунды заполнила все операционное поле. Вена из-за непомерно большой опухоли с кулак величиной, расположенной в нижней доле легкого, была натянута между сердцем и легким как струна, а после пересечения сразу же сократилась к сердцу. Ее культи с силой высвободились из ниток, завязанных со всем моим старанием и опытом! Смерть, все время витавшая над операционным столом, вдруг во всей своей обнаженности и неотвратимости встала между больным и мною… Надо быть хирургом, чтобы перечувствовать, испытать весь трагизм такого положения. Разве захватишь теперь сосуд, ушедший на заднюю поверхность сердца?! Послушные прежде руки будто одеревенели, и лишь колоссальным напряжением воли я заставил их снова подчиняться. Захватив пальцами кровоточащее место в сердце, я с помощью Чечулина пытался наложить кривой зажим прямо на его стенку, чтобы хотя так остановить кровотечение… Этого не удавалось сделать долго, но в конце концов зажим занял свое место, приток крови приостановился… я, наверно, заплакал бы, если бы никого не было рядом.
Сердце Николаева, остановившись, замолкло навсегда.
Мое собственное сердце словно положили в огонь, его беззвучный крик убивал меня.
Человек, доверившийся мне, погублен… Сколько бы утешительных причин ни находилось, чтобы оправдать себя, все оправдания шатки и сомнительны, когда ты виноват в смерти другого. Согласившись на операцию, ты уже этим самым что-то обещал больному, обещал и, выходит, обманул… Обманул, почти что предал… Зачем же мне все это, зачем?!
Как я сейчас выйду за дверь операционной, где в муках надежды ждут жена и дочь того, кто дорог им и любим ими?! Никто другой, а я должен буду сказать:
– Он умер…
…Часом позже я сидел в кабинете Николая Николаевича. Учитель, тревожно поглядывая на меня сквозь толстые стекла очков, убеждал:
– Николаев стоял у своей последней черты, ведь опухоль-то какая была! Он сам себе худо сделал: не пришел, когда звали, предупреждали… А сосуд, я видел же, никакие нитки не могли удержать…
– Не легче от этого, Николай Николаевич. Для меня, для всех нас, для нашей клиники важен был удачный исход. Иначе зачем было браться?
– Нет, папенька, неверно говоришь. – Николай Николаевич головой покачал. – Взялся – теперь тяни! Опустишь руки – найдутся, поверь, другие, кто настойчивее, крепче нервами будет. Должны же мы научиться… Но я уверен, ты сладишь с этим делом, вы, сибиряки, упрямые, и Бог тебе все, что нужно хирургу, дал… Иди, папенька, отдохни малость, впереди еще будет столько всего, что раскисать – непозволительная роскошь для нас. Сегодня, знаешь же, опять двое раковых больных поступили. Легочники… Ждут ведь, ждут!..
Я долго бродил по городу, даже зашел в кинотеатр. Менялись кадры, звучали голоса киногероев, вокруг меня перешептывались незнакомые люди, шуршали конфетными бумажками.
Свет в зале наконец зажегся, и я вышел в потоке зрителей на заснеженную улицу, только тут поняв, что смотрел на экран, а ничего, оказывается, не видел… Такое было знакомо, уже случалось. И дома, когда лег в постель, тоже повторилось знакомое – та самая нервная дрожь, о которой писал раньше. Избавлением от нее мог стать лишь сон, но он долго не приходил. Перед глазами стояли шагнувшие мне навстречу мать и дочь Николаевы, ужас и смятение на их лицах: они без слов в мгновение все поняли…
Этот случай, оставивший глубокий след во мне на многие годы, а может, и навсегда, происшедший в 1947 году, в начале наших поисковых операций, заставил меня быть осторожным в подобный момент операции. В дальнейшем и у Оли Виноградовой, и у Коли Петрова, и у Виктора Васильева, и у многих других я тщательной перевязкой вены добивался благоприятного исхода. А это, как читатель видел, было нелегко. Нам грозила остановка сердца, а мы все же шли на его повторное смещение, лишь бы быть уверенным, что сосуд перевязан надежно.
И все же при опухоли легкого, когда она соприкасается с веной, эта процедура и позднее иногда не удавалась. Лигатура соскальзывала, и начиналось кровотечение из сердца. Но мы, уже наученные горьким опытом, нередко справлялись даже с такими осложнениями.
Был и такой случай… Проводил показательную операцию на легких. Раковая опухоль располагалась в нижней доле и так близко примыкала к нижней легочной вене, что перевязать ее и наложить лигатуру – задача почти невыполнимая. Как я ни старался, не удавалось! Надо полагать, некоторую роль тут играло еще то, что на меня в это время смотрели двенадцать пар глаз крупнейших хирургов мира. Больной, по существу, был признан неоперабельным, но мне казалось неудобным, что зарубежным гостям ничего интересного не удастся показать в нашей клинике, поэтому и пошел на громадный риск…
В конце концов мне удалось перевязать и прошить вену, но, видимо, не очень точно, потому что когда пересек ее строго между лигатурами, одна из них соскользнула с сердечного конца сосуда, и началось кровотечение практически из самого сердца! Хуже нельзя было представить себе… Вот это отличился! Что же тут сделать – быстро и точно?! И я, вставив палец в сердце, тем самым остановив кровотечение, повернулся к гостям и сказал: «Господа, из-за технических осложнений мы на этом операцию закончим. Вы, пожалуйста, пройдите ко мне в кабинет, я минут через пятнадцать присоединюсь к вам, там продолжим дискуссию…»