Сердце и другие органы
Шрифт:
Вышел на улицу, побродил у входа. Обычно в такие моменты люди закуривают и ситуация сразу обретает некий смысл. Я бросил лет десять назад. Снова достал телефон: от Алекса ничего, зато появился текст от Кати с кучей скобок. Я за всю компьютерную жизнь не поставил ни одного смайлика.
– Только не вздумай ей звонить! – строго приказал я себе. Тётка с таксой подозрительно покосилась на меня, такса юрко ткнулась мне в ботинок, фыркнула. Я присел, почесал толстые, тёплые складки, такса шершаво лизнула мне руку и засеменила дальше, весело помахивая хвостом.
– Только
Мы сидели за столиком в углу. Тот же бар, но сегодня было тихо. Мы почти не говорили, она осторожно перебирала орешки в плошке, разглядывая их, словно мелкие бриллианты. Я наклонился и поцеловал её. Кто-то включил Коэна, старый хрипатый еврей сказал, что он тоже хотел, как лучше, увы, не получилось. Он тоже не умел чувствовать, поэтому учился трогать. И пусть в конце концов всё пошло наперекосяк, он не жалеет ни о чём.
На улице был уже вечер. Ветер растрепал её волосы, она ойкнула и засмеялась. Дверь за нами хлопнула, я приподнял Катю и прижал к стене. Она по-девчоночьи вцепилась в меня, жадно обхватила ногами. Она не весила ничего. По дороге к ней нас чуть не сбило такси, мы хохотали, словно ничего смешней на свете быть не может. Потом в темноте квартиры, сшибая стулья, мы рухнули на диван. Из черноты весело отозвалась посуда.
Она позвонила на следующий день. Я не взял трубку и сразу выключил телефон. К полуночи она позвонила семнадцать раз. Утром я отправил ей текст, предложил встретиться через час у северного входа в парк. Я очень надеялся, что она не придёт.
– Ну зачем, зачем ты это делаешь?! – Катя цеплялась мне в куртку, словно хотела оторвать воротник. – Зачем?
Она сразу начала плакать, мне стало совсем тошно.
– Я думала… Думала, что ты… – она всхлипывала, тёрла мокрые глаза. – А ты, бесчувственная… сволочь.
Сволочь, всё верно. Я молчал, мне хотелось удавиться. Она в два раза моложе, совсем девчонка. Всё заживёт. Ничего, ничего. У неё Джастин в Пенсильвании, всё будет нормально.
– Ну ты можешь хоть что-то сказать? – она кричала, прохожие оглядывались на нас. Я, очевидно, выглядел законченным мерзавцем.
Сказать мне было нечего, да и что тут говорить?
Что я потерял родителей, когда мне было тринадцать? Что они сгорели заживо? Что те полицейские фотографии всю жизнь стоят перед моими глазами, как задник в бесконечном спектакле? Что больше всего на свете я боюсь снова пережить эту боль? Что я не завожу даже собаку, потому что боюсь, что она смертельно заболеет или попадёт под машину. И всякий раз, когда в моей жизни появляется кто-то, это превращается в пытку, потому что каждую минуту в моём сознании прокручивается бесконечное кино с разбитыми автомобилями, летящими в шахту лифтами, падающими строительными лесами, самолётами, входящими в пике, нагромождением искорёженных вагонов, забытым газом, свечкой у занавески.
Что тут говорить?
4
– Расскажи
Алекс сиял: волосы – тугой, мокрый зачёс, сумасшедшие глаза, прыщ на лбу.
– Димыч! Господи, я не знаю как! – он вскрикивал, дёргался, словно собирался вскочить и бежать. – Божественно – вот как! Вот как!
Он засмеялся и помахал мымре за соседним столиком. Та фыркнула и загородилась журналом. Последний «Нью-Йоркер», с павлином на обложке.
– Мэгги позвонила, я поехал. Думал – инфаркт хватит. Руки – вот так, ходуном. Я ей соврал на той неделе, что мол клиенту нужен маленький офис, в Мидтауне. Мэгги сказала, что посмотрит. Вот звонит… Мэгги… – он допил пиво, словно умирал от жажды.
Вытянул шею, выискивая официанта. Бледная брюнетка в траурном макияже принесла стакан, поставила перед Алексом. Вопросительно поглядела на меня. Я помотал головой. В ноздре у неё было стальное кольцо, ещё несколько в ушах, татуировок я не увидел, но был уверен, что всё белое тело покрыто кельтской вязью и зубастыми драконами.
– Квартира, короче, на Сорок Второй… Я отпустил шофёра. Мэгги меня ждёт у подъезда… Швейцар, мрамор в холле, колонны. В лифте я вспотел, думал – сдохну. Мэгги открывает дверь, заходим. Там три комнаты, в окно Крайслер видно… Мэгги показывает, смеётся. И я чувствую, Димыч, чувствую, что она ждёт. Понимаешь, ждёт! А сам думаю, господи, господи, как же, ведь я не знаю как! Тут она говорит, вот там душ, а тут – ванная. И открывает дверь. Входит, я за ней. И тут она сама, представляешь, сама! Прямо в ванной. Господи! Потом на полу, потом на кухне… Три раза… Понимаешь? Первый раз в жизни!
Он сделал глоток и повторил:
– Первый раз…
– Ну и что теперь?
Он посмотрел на меня, моргнул и тихо ответил:
– Не знаю.
Я поглядел на прыщ, редеющие волосы, мне стало жаль его. Было ещё подленькое злорадство, что это не со мной. И что я его предупреждал. Мудрый, старший товарищ.
– А что эта, твоя Мэгги, говорит? – имя я произнёс чуть пренебрежительно, он не заметил.
– Она потрясающая! Потрясающая! Она тоже как я, говорит, это безумие… И что та – её сестра, но всё равно, гори всё огнём! Это невозможно описать, губы, руки… нет! Три раза подряд! Представляешь?
Алекс издал какой-то рычащий звук.
Я подумал, что если до сорока жить с одной бабой, то любая Мэгги покажется пиком совершенства. Тем более, сбежавшая из-под венца, младшая сестра жены. Тут, пожалуй, любой зарычит. Даже такой травоядный, как этот.
Мои родители разбились на Первом шоссе. Они выехали из Сан-Франциско, остановились перекусить в Кармеле около полудня. Они ехали в Биг Сур. Когда я получил права, я полетел в Калифорнию, взял напрокат дешёвый форд. Я нашёл то место. Их машина перевернулась, пробила заграждение. Там крутой спуск, дальше обрыв, внизу океан. Машина на боку сползла к обрыву, но застряла между двух камней. Когда вспыхнул бензин, родители ещё были живы. Так сказали в полиции.