Сердце моего Марата (Повесть о Жане Поле Марате)
Шрифт:
На Дантона никто не обращал больше ни малейшего внимания, и он молча спустился с алтаря. Следом за ним удалились и остальные комиссары.
Марсово поле опустело.
Я возвращался домой в довольно скверном настроении.
Вчерашние слова Марата не давали мне покоя. Сегодняшний спектакль усугублял их тревожный смысл. Я не мог представить себе, чтобы Дантон полез в орлеанистскую интригу; что он — не понимал сути дела? Или действовал как простой статист? Все это казалось невероятным, по крайней мере, странным…
С
— А вас тут ожидают… И довольно давно. — Она поклонилась кому-то и исчезла.
Я вошел в комнату и обмер: передо мной был отец.
Движимый первым чувством, я бросился к нему на шею.
Он отстранил меня. Во взгляде его мелькнула какая-то брезгливая улыбка.
По обыкновению, он был щегольски одет и источал тончайшие ароматы столичной парфюмерии. Демонстративно оглядев мою конуру, которую без меня успел конечно придирчиво рассмотреть, отец процедил сквозь зубы:
— Так вот они, роскошные апартаменты, которые обходятся столь дорого вашим близким…
Я почувствовал, как краска залила мои щеки. Я ничего не ответил, и молчание продолжалось довольно долго. Отец почувствовал себя вынужденным нарушить его.
— Вы можете ничего не объяснять. Я знаю все до мельчайших подробностей, и знаю очень давно. После письма уважаемого господина Достье мои люди внимательно следили за вами…
Я не выдержал:
— Значит, вы шпионили за мной?
— Можете называть это так… Я, впрочем, не знаю, хуже ли это, чем прямой обман и вымогательства, к которым вы столь щедро прибегали…
На это мне нечего было возразить. Я заметил про себя, что отец называет меня на «вы». Это был плохой признак…
— Итак, — продолжал он, — не будем тратить времени на выслушивание ваших оправданий…
— А я и не собираюсь оправдываться.
— Тем хуже: значит, вы совсем закоснели. И, однако, прежде чем мы с вами расстанемся, я выскажусь до конца — в этом я вижу свой долг…
…Я почти не слушал его длинный обвинительный акт, помню только общее впечатление: он был тщательно продуман и составлен. Отец не упустил ни одной из моих «вин» и каждую рассматривал обстоятельно и со знанием дела. Это была пытка, но прекратить ее я не мог. Я хорошо знал отца и понимал, что он не успокоится, пока не выложит мне все.
Но вот металлический оттенок в его голосе стал гаснуть. Я насторожился.
— Не думайте, будто я каменный столб и ничего не желаю понимать. Я ведь тоже был молодым и тоже безумствовал, хотя и в совершенно иной сфере. Я тоже умел мотать деньги и под разными предлогами тянул их из родителей — это в своем роде неизбежное состояние, болезнь роста, длящаяся, пока не перебесишься, пока не станешь зрелым человеком и не поймешь окончательно, что к чему и где твое место…
Ого! Уж не примирением ли запахло? Но, к прискорбию, я знал, что будет сказано дальше…
— Учитывая все это, мы с вашей матушкой готовы были бы забыть прежнее, забыть окончательно и бесповоротно, — одним словом, полностью простить вас, но при одном условии…
Ну
Он выразительно посмотрел на меня.
Я не пошевельнулся.
— При условии, что вы немедленно все порвете с этой шайкой и станете на путь добродетели…
Так и есть: добродетели… Я продолжал молчать.
Отец, видимо ложно истолковав это, пустился в объяснения… О, лучше бы он не делал этого!..
— Как вы, юноша образованный и принадлежащий к избранному кругу, не можете понять, насколько ущербно положение, в которое вы попали! Вы защищаете революцию? Но здесь с вами никто не спорит. Революция благо, великое благо. Она покончила со злоупотреблениями, она установила свободу и равные возможности для всех граждан. Однако к революции пристроились, как это обычно бывает в годы потрясений, разного рода уголовники, отверженные, опасные маньяки и честолюбцы. Эти отбросы общества, сами не имеющие гроша медного за душой, обрушиваются на честь и собственность достойных граждан. Они бы хотели перевернуть все вверх дном, чтобы грабежами и разбоем удовлетворить свое честолюбие и свои животные страсти; они ведут нас к гибели, но при этом, точно сирены, поют сладкие песни о «естественном праве» и «истинном равенстве», повторяя бредни философов и улавливая в свои сети прекраснодушных юнцов и доверчивых простаков…
Отец еще более выразительно взглянул на меня.
— Вы понимаете, в какую компанию попали? И чего можете ожидать от нее? А в особенности от вашего свирепого Марата, негодяя из негодяев, полоумного пророка и садиста, готового утопить в крови весь мир?..
Напрасно он так сказал. Он, конечно, не знал, как мне дорог Марат, и все же ему не следовало так говорить, если он был хоть немного сердцеведом, а он им был…
Я не мог слушать такое. Я не мог сдержаться. Я сделал непоправимое. Я закричал:
— Замолчите! Еще одно слово, и я уйду отсюда! Вы не имеете никакого права порочить достойного человека! Вы не стоите его мизинца!
Последние слова мои тоже были непростительно жестокими. И все же я их сказал. Скорее всего, я не думал в этот момент, и эти слова сами сорвались с моего языка. Но сорвались. И это было все.
Отец потерял дар речи. Он зашатался и побледнел. Несколько минут мы молча смотрели друг на друга. Наконец чуть не шепотом он промолвил:
— Ах так… Ну тогда мое присутствие здесь бесполезно. Я даром тратил время…
Он все еще не мог прийти в себя.
Затем, подойдя ко мне вплотную и пронизывая меня ненавидящим взглядом, он повысил голос:
— Но знайте, вы, рыцарь панели, что ваша эпопея близка к завершению. Вы обложены со всех сторон. У меня есть друзья в высоком Собрании, и от них мне известно, что с вашей бандой будет покончено в ближайшее время… И будьте вы прокляты…
Он круто повернулся и пошел к выходу. У самых дверей остановился.
— Само собой разумеется, что все наши отношения, в том числе и материальные, на этом кончаются. Не трудитесь писать в Бордо. Отныне вы лишились не только отца, но также матери и брата…