Сердце: Повести и рассказы
Шрифт:
Глаза мои уже прочитали начало следующего абзаца.
«А посему во избежание судебных процессов...» Я хону произнести эти слова. И вот — опять! — я слышу, как мое сердце на мгновение замедляет ход, потом вырывается из своего мешка и начинает колотиться поспешно, не в лад, как попало. А, черт! Этого не было с весны. Я думал, что прошло совсем... Но жить уже и в эту минуту нельзя. Оно отскочило от жизни, оно трепыхается только рядом. Я знаю, что делать: нужно лечь на спину — и голова вровень с телом. Я встаю,
— Александр Михайлыч, что с вами?
Серафим Петрович старается поддержать меня за локоть. Ах, они не понимают! — как всегда, мучительное раздражение охватывает меня. Я вырываю руку. Иду к кушетке, откидываю валик, ложусь. Ну, теперь влезай обратно, я жду... Странные люди, чего они суетятся? Распахивают окно, суют стакан с водой... Я отмахиваюсь. Одни Юрка спокоен, он знает. Я слежу за ним, осторожно повернув голову. Ага, тише, тише... сейчас влезет. Юрка что-то чертил с линейкой, теперь бросил, смотрит на меня. Нет, опять сорвалось... Что это, как долго в этот раз?.. Не могу больше!..
— Да что с вами? Александр Михайлыч, голубчик? — Птицын чуть не плачет.
Я морщусь: нужно же, чтобы не мешали. Тихо говорю:
— Юрка, объясни им...
Важный и сумрачный, он выступает вперед:
— Это у него нервоз.
— Невроз, — поправляю я чуть слышно.
— Вы не беспокойтесь: ему ничего не больно. Больно будет потом. Сейчас только неловко, будто сердце за что-то задевает. Он мне говорил. И еще страшно, что в эту минуту нельзя яшть. Но это сейчас пройдет. Это не обморок.
Они смотрят на Юрку с каким-то почтением. Самсонов даже рот разинул. Ну вот, успокаивается, только вздрагивает. Уже можно думать, можно жить. Что вы скажете? — моя система не подведет! Лечь на спину — и больше ничего. Я сам это изобрел зимою. Как будильник, — есть такие, что идут, если их положить вверх циферблатом.
Птицын хочет подсунуть мне под голову подушку. Юрка отнимает:
— Не надо, так ему лучше...
Вот и совсем улеглось. Бьется ровно, как всегда: раз-два, раз-два... Как это все-таки приятно, когда ровно! Одним этим можно всю жизнь наслаждаться, а мы и не замечаем... Раз-два, раз-два... Но нужно еще полежать, чтобы закрепилось...
— Вы, товарищи, читайте дальше, — говорю я, — я отсюда послушаю.
Они боязливо переглядываются.
— Да пет, уж мы лучше пойдем, Александр Михайлыч. Давайте отложим...
— Нет, нет, зачем же откладывать. У меня на этой неделе больше свободных вечеров не будет. Валяйте уж все дела до конца.
Снова усаживаются. Серафим Петрович поднимает очки выше, к переносице, откашливается.
— «А посему во избежание судебных процессов, — начинает он скрипуче и нажимая на ударения, — рекомендую домоуправлению выдвинуть следующие вопросы.
а) Положить конец антисанитарии по отношению проживающих в нижнем этаже со стороны гражданки Угрюмовой, дабы иметь возможность в целях притока очищенного воздуха открывать форточки и даже рамы.
б) Предложить гр-ке Угрюмовой во избежание дальнейших эксцессов купить намордник, а также всякий раз (поскольку имеются дети) сопровождать выход собаки или на цепочке, или на руках, дабы последняя...»
Далеко, в конце коридора, хлопнула дверь, я слышу знакомые быстрые шаги. Ближе, ближе. Я знаю, это Надя. Она всегда бегает так, будто за ней гонятся.
Дверь позади моей головы распахивается. Я не вижу, но, как всегда, ощущаю ее — счастливое, милое облако. Секунда — и вот уже она около меня, на коленях, берет мою голову в ладони.
В глазах, затененных шляпой, тревога.
— Что это, Шура? Опять? Опять сердце?
Я тороплюсь успокоить:
— Уже прошло, пустяки. Наверное, за последнее время переутомился немножко, — пытаюсь улыбнуться. — Нервозные мы, понимаешь, стали, как кисейные барышни...
Надя убирает мне волосы со лба. От нее еще веет холодком улицы и родным старинным запахом прорезиненного пальто. Домоуправлениям она говорит:
— Вот что, товарищи, давайте-ка отложите свои дела. Ему надо отдохнуть.
Я хочу остановить, но Надя машет рукой. Они зачем-то бормочут извинения, поспешно собирают бумаги и на цыпочках выходят. Надя поворачнвается ко мне и говорит строго:
— Ну-с, завтра же к доктору.
— Да, да, обязательно, я и сам думал, что надо...
— Вот то-то, что надо. И непременно завтра же утром до работы. Хотя я сама с тобой пойду, а то ты всегда, как припадок, собираешься, а потом — авось да как-нибудь.
Опа кладет шляпу на шкаф и хочет снимать пальто, но какая-то стремительная мысль останавливает ее среди комнаты.
— Да, Шура!.. Ты не можешь себе представить, что у нас сейчас произошло на активе, — говорит она весело, улыбаясь своему воспоминанию. Позабыв про пальто, она подсаживается ко мне на кушетку. — Понимаешь, только пачались прения — и вдруг является Ребрянский. Во время доклада его не было. Просит слова, выходит весь багровый и галстук на сторону — начина-ает и начина-ает!..
Надя рассказывает быстро, глаза ее блестят. Я держу ее теплую руку в своей. Да, стриженые волосы очень ее молодят. На вид ей сейчас двадцать пять, двадцать шесть, не больше. Только вот легкие морщинки у глаз. Слова ее, быстрые, круглые, веселые, сыплются на меня, как золотое зерно из мешка. Юрка опять что-то вычерчивает, стоя голыми коленками на стуле. Он не слушает, у него свои дела.
Ночь. Темнота плавает перед глазами. Какие-то рыжеватые полосы проносятся вкось, книзу и снова взлетают.