Сердце: Повести и рассказы
Шрифт:
Пузырьков принимается не спеша рассказывать, как отделывали склад у частного, и, хоть объегорил на полцены, зато посулами не морил и еще всей артели с почтением поднес по стакашке. Но я уже плохо слушаю его. Я смотрю на облекающие стену пустые соты полок, и они оживают для меня. Если прищуриться, — там начинают шевелиться товары, устанавливаясь и кокетничая.
Тут, кажется, будет посудно-хозяйственное... Сюда войдут, как ослепительные латники, никелированные самовары, громыхнут шпорами и замрут на полках, ожидая прекрасную даму, — каждый свою, единственную. Рядом им сделают глубокий книксен бонтонные примуса, выставляя маленькую
Я уже вижу ее, низенькую гладильщицу с «Передовой швеи» с мягким носиком и белыми ресницами; она робко трогает за рукав супруга, смотрит на него снизу вверх и показывает пальчиком туда, туда, где голубые незабудки на скользких лужайках сервиза; тот сначала качает головой в заячьем треухе, потом присматривается и... подзывает продавца.
Там, за аркой, будет обувное, за ним — мануфактурно-галантерейное. Оттуда будут выходить, визжа новыми калошами и радостно стыдясь их наглого блеска; над прилавками глянцевитый сатин и мадаполам птицами завьются вокруг концов железного метра; ножницы вжикнут и, разинув рот, пролетят поперек ткани, будто ее нет; в картонных коробках спрячутся прохладные тайны белья, розовые подвязки, грезящие об округлости теплой ноги, ядовитый электрик и уютный беж трикотажа.
А во втором этаже — боже мой! — безголовая и чопорная манифестация пиджаков, полушубков, демисезонов...
Я совсем закрываю глаза, и вот — женственно-сладкий запах товаров обвевает меня, слышно шарканье сотен ног по усыпанным опилками изразцам, растет густой банный гуд, звенит серебро на стекле, щелкают кассы, и уже вращаются свертки в ловких пальцах продавцов, и лопается шпагат. Уплывает, уплывает... Все это новое, упругое, поскрипывающее уходит в жизнь — на любование и зависть. Вот уже развертывают, и трепетный голос: «Ну, сколько бы ты дал?.. Что ты, друг сердечный! За три целковых такую прелесть!..»
Да, здесь будет наш образцовый универмаг! Сюда придет мой гулящий и славный район, будет похаживать по залам, позвякивая получкой, подолгу выбирая заманчивые блага рабкредита. Здесь не будет ворчливых очередей у кассы и бестолковой давки возле прилавков, здесь мы вытравим брак и обмер, здесь мы поставим...
— Замечтались, Александр Михалыч? — тихо говорит Пузырьков.
Что он, подслушал мои мысли?
— А что ж, магазинчик и верно будет сто процентов. Место видное, угол бойкий, а уж отделаем его вам в полной гарнитуре. Только вы, Александр Михалыч, все-таки пошли бы насчет денег распорядиться. Ребята мои небось изматерились там во все небесное.
— Все равно, Пузырьков, касса у нас раньше девяти не открывается. Как откроется, так выдадим. Ну, пока до свидания.
И уже из другого зала я кричу ему:
— Только, пожалуйста, дорогой, подгоните!
Солнечный сентябрь гуляет по улице. Батюшки, уже сентябрь! Вое умыто, прохладно и молодо. Улица опьянена торопливыми звонами утра. Трамваи запевают после остановок свою скрежещущую песню, потом — все тоньше и тише, и уносят людей прямо в счастье. Светлая стена дома ровно обрезает небесную синеву;
Удивительно хорошо устроено: кто-то где-то для нас хлопочет, и утром, заново ощутив свое тело, свою жизнь, мы можем еще ощутить бессонную жизнь страны, всего огромного мира! Не по заслугам хорошо...
Лист газеты от солнца нестерпимо ярок; только крупные буквы — в Китае — пробиваются своей чернотой и значением. Читаю на ходу; уже опахивает внутри знакомым ветром волнения и гордости; после этого могут подступить приятные слезы. Но вот — по краю тротуара лотки с фруктами. Синие матовые сливы, тяжелые грозди винограда, в котором утро сгустилось и стало влагой; если прокусить, оно потечет в самую кровь. Горка шафрана желтеет, будто освещена закатом.
Почему Кулябин так копается с фруктами? Хоть бы яблоки! Предлагал же Каширский союз по две тысячи триста вагон, франко-склад. Чудак, он хочет пропустить сезон! Лотки, палатки, рынки завалены, а у нас какие-то чахоточные груши полтора целковых десяток. Неужели наши руки так еще грубы, что мы не можем ухватить эту круглоту, эту нежность и сочность?! Ведь умеют же эти, чтобы было и свежо и заманчиво?! Ну, а овощи? За ними идут на базар... Краснорукие хозяйки с сумками. Ведьмы тоже можем. Ах, мы многое можем! Скоропортящиеся продукты — вот наша беда. А ведь мы обрушили бы их на рынок лавиной, — не как эти — решеточками, тележечками, — вагоны яблок, поезда помидоров, гекатомбы бычьих туш! Гарантия качества, высший сорт, цены снижены на двенадцать процентов...
А молоко? Да эх!..
На лестнице меня чуть не сбивает с ног Иванова.
— Куда так стремительно?
Ей уже жарко, пот блестит на ее низком лбу.
— Позвонили из восемнадцатого. Ужасно! Завмаг обозвал предлавкома неумытым рылом. И это на глазах покупателей!
— За что же? Погоди, погоди...
Но она машет портфелем и тарахтит вниз по ступенькам.
В коридоре — я уже вижу от двери — артельные ребята. Одни сидят на диванчике, другие стоят, облокотившись на спинку, курят. Один из них выступает мне навстречу.
— Гражданин председатель...
Ага, это тот, молодой, что издевался насчет помощи безработным, лучший полировщик. Он сплевывает окурок, ноздри тонкого носа чуть колышутся. Смотрит на меня с превосходной дерзостью. Ничего, научились в глаза смотреть на Руси...
— Имеем желание получить денежки. Из почтения к кооперативной организации...
— Хорошо, — перебиваю я, — то, что причитается, мы можем вам уплатить. На складе вы еще не поставили мучных ларей. Но за первый магазин вы получите сейчас же, если имеете доверенность.
— Это зачем же доверенность, когда вся артель налицо?
— Этого требуют кассовые правила.
— Правила... Ну, ладно. Васька, гони к Игнат Семенычу.
Невдалеке — Мотя; она с интересом слушает этот разговор, перетирая полотенцем стаканы.
— Мотя, попросите ко мне Гиндина.
— А их еще нету.
— Ну, когда придет. Вам, товарищи, придется подождать минут десять.
— Полмесяца ждали, подождем и десять минут.
Я направляюсь к своей комнате. Молодой жестко смеется сзади: