Сердце: Повести и рассказы
Шрифт:
Во дворе в темноте пронзительно кричит какой-то мальчишка, подражая громкоговорителю:
— Алло, алло, алло! Слушайте, слушайте, слушайте! Говорит Большой Коминтерн на волне одна тысяча четыреста пятьдесят метров. Алло, алло, алло! — Прокричит и опять: — Слушайте, слушайте, слушайте!..
Мешает. Я тянусь с кушетки к окну — захлопнуть. Вижу кусочек атласного нетемного неба. Крупные спокойные звезды. Золотой купол церкви слабо светится — не то от звезд, не то от месяца, но месяц за домами... Почему-то этот светящийся купол в вечернем небе всегда рождает во мне весеннее счастливое беспокойство. Кажется, потому, что в первый раз я увидел его таким в начале
— Папа, погоди закрывать. Вот кончу мести, пыль улетит, тогда закроем.
Я подчиняюсь.
Палка швабры длиннее Юрки; кажется, что это она таскает его по комнате, а он только держится. Какие у него еще тонкие ноги! В его годы я уже носил длинные брюки и был толстым первоклассником; в гимназических брюках я казался себе почтенным, как дядя Ваня — чиновник архива министерства юстиции. На этих вообще меньше одежды; они легче; ноги загорелые, в синяках и комариных расчесах. Но красный галстук он носит с привычной гордостью. Мне вдруг становится совестно, что он метет, старается, а я лежу.
— Ты что же, Юрка, каждый день подметаешь?
— Нет, не каждый. Я люблю, когда больше накопится мусору. Тогда лучше видно, что метешь. Но это надо днем, а сегодня мы с утра на экскурсии в ботанический сад, я вернулся поздно и все-таки, думаю, дай подмету, а то ведь скоро домоуправление придет. Да, я забыл сказать, управдом перед самым твоим приходом прибегал и велел, чтобы ты никуда не уходил, заседание.
— Это я знаю... Вот что я решил: надо, брат, нам дежурства завести, что ли. Один день я мету, другой ты, третий мама. Нехорошо тебя эксплуатировать.
— А что ж ты думаешь? Вот с пятнадцатого учение начнется, занятия в отряде, — меня целый день дома не будет. Придется дежурства...
Он торжественно везет перед собой большую груду мусора и исчезает в коридоре. Я принимаюсь за чтение, но мальчишка орет по-прежнему: «Алло, алло, алло!..» Вот далось ему!.. Юрка возвращается и закрывает окно.
— У тебя кружок завтра? — спрашивает он сочувственно.
— Не завтра, а в понедельник. Но у меня больше не будет вечеров, чтобы подготовиться.
— Ну, читай... Хотя постой, постой... — Он подбегает ко мне и становится коленями на кушетку, пристально смотрит на меня.
— Ты что, Юрка?
— Что? А вот ты мне скажи: ты обедал сегодня?
— Обедал ли? Д-да... Я закусывал...
Он трясет меня, схватившись за мой пояс:
— Нет, ты мне не заливай: ты обедал? с первым, со вторым, как полагается?
Я смеюсь.
— Ну ладно, признаюсь: не обедал. Очень, понимаешь, замотался сегодня и столовочпое время пропустил. Но мне есть не очень хочется.
Юрка с безнадежным видом садится на кушетку и руками обхватывает колено.
— Опять не обедал... Чудак, ведь ты же умрешь, — сколько раз я тебе говорил!
Это в нем Надино.
— Ну, не умру, авось еще поживу немножко... Хотя вот что: если хочешь, сбегай в магазин, купи чего-пибудь, мы с тобой ужин устроим. Авось и мама подойдет. Деньги вон там, в пиджаке, в боковом кармане.
— Денег не нддо. У меня еще остались из обеденных. Я сегодня угощаю.
Весело, вприпрыжку он убегает.
Сразу наступает хрупкая тишина. Слышно, как тикают часы на руке. Трамваи, проносящиеся под уклон с приглушенным грохотом и неистовым звоном, тихо сотрясают стены. Еще — прорезываются певучие автомобильные гудки. Улица мчится там, воспламененная желаниями людей, и подъезды
Что-то плохо читается.
Потолок надо мной грязно-серый, в углах — Юрке не достать — паутина. Надо бы побелить. Чудно: денег вдвоем получаем столько, что стыдно сказать, а деваются черт знает куда. Просто подумать некогда о таких вещах, как потолок. Или это расхлябанность российская, студенческий нигилизм? Да нет, действительно некогда. И мне и Наде. Ведь раньше она за всем следила и такие разводила уюты, — не хуже, чем у Бурдовского. А теперь — тысячи детей на руках, десятки потолков в голове, снабжения, ремонты... Где уж тут о своем заботиться. Да еще этот ее пыл прозелитический, — совсем себя заездит... Беда с этими тридцатилетними новообращенными: то, что для нас давно примелькалось, для них — откровение, фейерверк восторгов. Вот и носятся с лихорадочно горящими глазами и, пожалуй, немного без толку. Ведь тогда, в двадцать первом, когда впервые профсоюзный билет получила, и то сколько было радости: приобщилась! — не гражданка уже, не сама по себе, а товарищ! И теперь уж далеко ушла, уже член бюро ячейки, заведующая детдомами, и все такие же чудесные открытия...
Юрка возвращается, начинает готовить ужин. Аккуратными кружочками режет огурцы, помидоры, колбасу, достает уксус.
— Где это ты так научился?
— В лагерях, — деловито отвечает он, что-то уже жуя.
Мы принимаемся есть. Юрка доволен и потому, несмотря на хозяйственную важность, начинает баловаться с вилкой и качаться на стуле. А я уже не знаю, можно ли мпе его остановить или нельзя. Так я редко его вижу и для меня такими скачками он растет, что боюсь сказать невпопад. Иной раз, по рассеянности, скажешь ему что-нибудь как маленькому, а он посмотрит с недоумением: прямо неловко станет.
— Может быть, чай поставить? — спрашивает он, от прекраснодушия готовый сегодня на все.
— Нет, не стоит, не успеем, сейчас ведь придут.
Однако надо же поддерживать разговор.
— Ну как, ты Жюль-Верна прочитал, что я тебе принес?
— Еще не дочитал. Да и не хочется. По-моему, ерунда. Я спрашивал в военном музее, может ли быть такая пушка, чтобы до луны. Объясняющий сказал, что это фантазия. Фантазия — значит, враки. Неинтересно. Вот Майн Рида «Жилище в пустыне» еще ничего. Хотя там какие-то офицеры, но устраивают вроде совхоза, сами все добывают, и все у них хорошо растет... Ты мне все-таки приноси еще, может, мне что-нибудь и поправится, — утешает он.
Удивительно, как ои все-таки мало читает... Он совсем не ведает этой сладости, этого жадного восторга — бросить все, удрать в угол с книжкой, как собака с костью, и, скорчившись, чуть не урча от наслаждения, рывком переворачивать страницы. Я помню: чтобы уложить меня спать, когда уже истекли все сроки и самые последние «ну, еще пять минуточек, только до главы», матери нужно было силой отнять у меня книжку и запереть к себе в комод. А я, одуревший, отуманенный, только что плывший на лодке вместе с самим Сагайдачным или скитавшийся по безлюдным верескам Шотландия, забывший о том, что завтра опять неприютное темное утро и ледовитые коридоры гимназии, — я бегу к комоду, пытаюсь выцарапать ногтями запертый ящик, чуть не плачу. Ну, а Юрка... Юрка, кажется, читать не очень любит, и как-то не читает, а... прорабатывает. Читать же он не любит оттого, что не терпит одиночества. Тоже странно: как же так, без одиночества, без сладчайшей тоски непричастности, без блужданий по сырому весеннему полю, когда машешь руками и кричишь ветру: «О, великая даль, о, пронзительный зов твоей флейты!» Или, может быть, это ни не понадобится, прибавится много другого, чего у пас не было? Нет, напрасно это: пусть прибавится, но зачем же терять старые богатства и радости?