Сердце-зверь
Шрифт:
Мне почудилось, будто первые слова были: провалитесь в песок и никогда не возвращайтесь.
Кофе был густой, как чернила. Когда я отпивала из чашки, гуща попадала в рот. Я посадила себе два кофейных пятна на животе. У кофе был вкус ссоры.
Я сидела сгорбившись и прислушивалась к быстрому топоту детей, сбегавших по лестнице. Я смотрела на пол, себе под ноги, — искала свою жалость к этой женщине. Рисунок на моем платье — листья и ветки — закрывал ноги до щиколоток. На стуле сидел горб — на моей спине, а спереди, между локтями, было что-то безжизненное с двумя пятнами кофе на животе.
Когда шаги детей
Мы с женщиной повесили дверь на место. Подняла дверь она, и оказалось, сил хватило, — это потому, что в ту минуту она думала только о двери. А я подумала о женщине: вот уйду, и останется она за этой дверью совсем одна.
Она принесла из кухни мокрое полотенце и стерла с двери пятна — кровь своего мужа.
Возвращаясь домой, я несла в руке шапку из нутрии, а на голове — громадное вечернее солнце. Фрау Маргит признаёт только головные платки, меховые шапки не для нее. Шляпки и меха пробуждают в женщине гордыню, говорила она, а Бог гордячек не любит.
Я тихонько плелась домой по мосту. Дымным запахом несло даже от реки. Я вспомнила о своих камнях, и показалось вдруг, что мысль о них явилась не в моей голове, а где-то вне меня. Она прошла мимо. Эта мысль могла по своей воле медленно отдаляться или, наоборот, мгновенно отскакивать от меня, словно от парапета моста. Я вдруг подумала: пока мост не кончился, надо посмотреть, как в это время года лежит река — на животе или на спине. Вода в берегах была гладкой, и я подумала: не нужна мне меховая шапка, а нужны деньги, чтобы фрау Маргит не гладила меня по головке.
Когда я вошла на двор, внучек фрау Грауберг сидел на ступеньках. Господин Фейерабенд возле своей двери чистил ботинки. Внучек сам с собой играл в контролера. Сидит — значит, он пассажир. Встанет — уже контролер. Вот, потребовал: «Предъявите билет» — и переложил билет из одной руки в другую. Левая — рука пассажира, правая — рука контролера.
Господин Фейерабенд предложил:
— Давай я буду пассажиром.
— А мне нравится быть сразу всеми, — ответил ребенок, — чтобы знать, кто без билета едет.
— Как поживает Эльза? — спросила я.
Господин Фейерабенд поглядел на меховую шапку у меня в руке.
— Где вы были? От вас пахнет дымом.
Прежде чем я сообразила, как бы получше объяснить, где я была, он сунул сапожную щетку в ботинок, поставил все это у двери и хотел пройти мимо ребенка. Тот загородил ему дорогу, вытянув вперед руку, и объявил:
— Переходить в другой вагон запрещается, оставайтесь на месте.
Господин Фейерабенд, ни слова не говоря, поднял его руку, словно планку-загородку. Он чересчур крепко сдавил руку. Следы от пальцев виднелись на ней даже тогда, когда господин Фейерабенд уже спустился по ступенькам в буксовый садик.
По поводу нашего увольнения Эдгар заметил: «Теперь мы на последнем этапе». Георг уточнил: «На предпоследнем. Последний этап — отъезд». Эдгар и Курт кивнули. Кажется, я удивилась — тому, что не удивилась словам об отъезде. Я тоже кивнула, но в тот момент ничего определенного в моей голове не возникло. Как-то само собой получилось, что мы впервые впустили это слово в нашу речь.
Меховую шапку я спрятала
В тот вечер я долго играла с куриной маетой. Клюв одной курочки, рыженькой, уже не тюкал по доске. Головка у нее была запрокинута, словно закружилась. И она не могла клевать. Запуталась нитка, продернутая через шею и живот, нитка, поднимавшая и опускавшая ее голову. Свет падал на мою руку, но не на пятна кофе на моем животе. Рыжая курочка блестела на свету, она смотрела строптиво и была плоской, как флюгер-петушок. Клевать она не клевала, однако с виду вовсе не была хворой, — наоборот, она казалась сытой и рвущейся в полет.
Фрау Маргит постучала в дверь и сказала: «Очень громко тарахтит, я не могу молиться».
Капитан Пжеле сказал:
— Живешь частными уроками, подрывной деятельностью и проституцией. Все это противозаконно.
Капитан Пжеле сидел за своим большим полированным столом, я — у противоположной стены, за маленьким и голым позорным столиком. Я видела под большим столом две белые костяшки — лодыжки. А на голове у капитана Пжеле — влажную лысину, чем-то напоминающую гортань. Я потрогала языком нёбо за своими зубами. На нашем языке говорят «зев», на родном языке капитана Пжеле зев обычно называют нёбом. Я увидела его в гробу — лысина на подушке, набитой опилками, костяшки-лодыжки — под покойницким покрывалом.
— Так, а в остальном как жизнь? — спросил капитан Пжеле.
Его лицо не выражало ненависти. Но я знала, что надо быть настороже: когда у него лицо вот такое, спокойное, всегда откуда-то из засады бьет жестокость.
— К счастью, имею дело с вами, — сказала я. — А жизнь такая, какая вас устраивает. Вы ведь ради этого трудитесь.
— Твоя мать намерена уехать, — сказал капитан Пжеле, — вот здесь это написано, — он помахал исписанным листком. Исписанным чьей-то рукой, но я не поверила, что маминой.
Я сказала:
— Если она хочет, то я вовсе и не хочу.
В тот же день я послала маме короткое письмо, спросила, ее ли рукой исписан тот листок. Письмо не дошло.
Через неделю капитан Пжеле сказал Эдгару и Георгу, что они живут за счет подрывной деятельности и тунеядствуют. Всё противозаконно. «Читать и писать в стране умеет всякий. Если уж очень хочется, то и стихи всякий может писать, причем не состоя в антигосударственной преступной организации. Наше искусство наш народ творит для себя сам, наша страна не нуждается в какой-то кучке отщепенцев. Раз пишете по-немецки, так и езжайте в Германию, может, там, в гнилом буржуазном болоте, почувствуете себя дома. Я-то думал, вы способны образумиться».