Сердце
Шрифт:
— А, это ты, Саку-сан? — и сказал: — Спасибо, что пришёл. Завидую тебе — ты вот здоров! А я уж никуда!
— Вовсе нет! Тебе нельзя так говорить, — чуть что немного заболел. У тебя два сына окончили университет. Вот на меня посмотри: жена умерла, детей нет. Всего только, что живу... Здоров-то здоров, а радости ведь никакой!
Отцу ставили клизму через дня два-три после того, как заходил Саку-сан.
Отец говорил, что ему стало гораздо лучше благодаря докторам, и был очень доволен. Настроение его улучшилось настолько, что даже как будто появилась уверенность, что он останется жив. Мать, или сама поддавшись этому или же для того, чтобы придать силы больному, рассказала отцу о телеграмме учителя так,
— Вот и хорошо! — сказал и муж сестры.
— А что именно за место, ещё не знаешь? — спросил меня брат.
Я потерял всякое мужество опровергать их. Пробормотав что-то и самому себе непонятное, я поднялся и ушёл.
Болезнь отца, дойдя до момента, когда остаётся лишь последний толчок, как будто несколько заколебалась. Все мы каждую ночь ложились спать с мыслью: не сегодня ли последует приговор судьбы.
Отец не чувствовал никаких болей, настолько сильных, чтобы это обременяло окружающих. Поэтому уход за ним был сравнительно лёгким. На всякий случай мы по одному попеременно дежурили около него, а все остальные в обычный час могли ложиться спать. Как-то раз я почему-то не мог уснуть и мне показалось, что послышалось лёгкое стенание отца. Выскочив из-под одеяла, я, чтобы убедиться, отправился к нему. В эту ночь дежурить была очередь матери. Но мать, поставив локоть рядом с отцом и положив голову на руку, заснула. И отец лежал тихо, как бы в глубоком сне. Я потихоньку опять вернулся в свою постель. Я спал с братом под одной сеткой от комаров. Один только муж сестры, на положении гостя, спал отдельно в особой комнате.
— Жалко Сэки-сан! Вот уже сколько дней, как ему приходится сидеть здесь...
Сэки — была фамилия мужа сестры.
— Но если он может так сидеть — значит, он не особенно занят. Тебе гораздо труднее, чем ему... задерживаться так долго.
— Что же делать! Я ведь не чужой...
Такие разговоры вели мы с братом, лёжа рядом. И у него в голове и у меня в душе было убеждение, что отцу помочь нельзя. Мы, дети, как будто ждали смерти родителя. И мы, дети, боялись говорить об этом. Но каждый из нас хорошо знал, что думает другой.
— Отец ещё как будто думает, что поправится... — сказал мой брат.
И действительно, оно как будто так и было. Когда кто-нибудь приходил его проведать, он всегда высказывал сожаление, что не мог позвать на торжество по случаю моего окончания. И при этом часто добавлял, что вот он выздоровеет, и тогда...
— Знаешь, это лучше, что из твоего торжества ничего не вышло. Когда праздновали моё окончание — было скверно! — напомнил мне брат. Я хмуро усмехнулся, вспомнив беспорядочную картину пьянства в тот день. Пред моим взором встал и отец, чуть не насильно заставлявший гостей пить и есть
Мы с братом были не особенно дружны. В детстве мы часто ссорились, и как младший я всегда кончал плачем. С началом учения мы пошли по разным дорогам, и наши характеры стали совершенно различны. В годы своего пребывания в университете, особенно же при соприкосновении с учителем, я всегда смотрел на брата как на животное. И потому ли, что я долго с ним не встречался, или потому, что мы жили вдали друг от друга, — словом, и по времени и по расстоянию я был очень далёк от брата. И всё-таки, когда мы столкнулись теперь опять после долгой разлуки, откуда-то сама собою появилась братская привязанность. Главной причиной этого были, конечно, нынешние обстоятельства. У постели нашего общего отца, у постели отца, идущего к смерти, мы с братом протянули друг другу руки.
— Что ты намерен делать после всего этого? — спросил меня брат. Но я задал ему вопрос совсем о другом.
— В каком положении наше имущество?
— Этого я не знаю. Отец ничего ещё не говорил. Имущество... денежная сторона дела-то известна.
Мать оставалась всё той же и горевала, что нет письма от учителя.
— Всё нет и нет! — корила она меня.
— Учитель, учитель!.. Кто это такой в конце концов? — задал мне вопрос брат.
— Да разве я тебе не рассказывал недавно? — ответил я. У меня возникло неприятное чувство по отношению к брату, который сам задаёт вопросы, а ответы других забывает.
— Слышать-то я слышал, но...
В конце концов брат сказал, что слышать он слышал, но только никак не может взять в толк. Для меня было совершенно безразлично, понимает ли брат учителя или нет. Но всё-таки меня взяла злость. „Опять сказалась его обычная черта“, — подумал я.
Брат полагал, что, если я с таким уважением отношусь к учителю, то это должен быть обязательно какой-нибудь известный человек. По крайней мере, — полагал он, — это профессор университета. Человек же неизвестный, человек, ничего не делающий, в глазах брата не имел никакой цены. В этом пункте он был совершенно одинакового мнения с отцом. Только отец сразу же заключил, что человек бездельничает потому, что ничего не может делать, брат же находил, что это просто никуда негодный человек, который имеет возможность что-нибудь делать, но вместо этого бездельничает.
— Эгоистом нельзя быть. Думать, что можно жить, ничем не занимаясь, — это крайне неправильная точка зрения. Человек обязан по мере своих сил пускать в ход свои способности.
Мне хотелось спросить брата, понимает ли он смысл того иностранного слова „эгоист“, которое он употребил...
— Ну что ж, если благодаря ему получишь место, и то хорошо. Видишь, и отец доволен, — так немного погодя заметил брат.
Не получая от учителя письма, я не мог так думать, но у меня нехватало смелости высказать это. При виде того, как с лёгкой руки матери все говорят именно в этом смысле, я не мог сразу же уничтожить это убеждение. Я сам, без всяких напоминаний со стороны матери, поджидал письмо от учителя. И сам при этом думал, что было бы хорошо, если бы в этом письме он сообщил что-нибудь о том месте для меня, о котором все так думали. Тем, что у меня ничего не выходит, я заставлял тревожиться и своего стоящего на пороге смерти отца и молящуюся о том, чтобы его как-нибудь успокоить, мать, и утверждающего, что кто не работает, тот не человек, — брата, и мужа своей сестры, и своего дядю, и тётку.
Когда у отца появилась странного жёлтого цвета рвота, я вспомнил, что мне однажды говорили учитель и его жена. Слушая мать, заметившую: „Долго лежит неподвижно, вот желудок и испортился!“ — я глотал слёзы при виде этой, ничего не понимавшей женщины.
Когда я столкнулся в задней комнате с братом, тот спросил меня:
— Слышал?
Это он спрашивал о том, слышал ли я то, что сказал ему перед своим уходом доктор. Я же, не дожидаясь объяснений, сам хорошо понимал, что это значит.
— Не останешься ли ты здесь и не возьмешь ли на себя наблюдение над домом? — обратился ко мне брат. Я ничего не ответил.
— Одна мать ведь ничего не сможет сделать, — продолжал он. Брату, видимо, совершенно не было жаль меня, который вынужден бы в таком случае гнить здесь, вдыхая этот запах земли.
— Книжки читать можно сколько угодно и в деревне. Если нет нужды работать, здесь как раз хорошо.
— Более подходило бы тебе сюда приехать, — сказал я.
— Могу ли я? — одной фразой отстранил моё предложение брат. Брат был полон решимости с этого времени взяться за работу.