Сердце
Шрифт:
Наверху было поставлено: «Альберто Боттини. 3 апреля 1838 г.».
Мой отец сразу же узнал свой крупный ребяческий почерк и начал, улыбаясь, читать, но вдруг глаза его затуманились. Я вскочил и спросил, что с ним. Он обнял меня и прижал к себе со словами:
— Посмотри на этот листок. Видишь, это поправки, сделанные моей матерью. Она всегда поправляла мне буквы Л и Т. А последние строчки полностью написаны ее рукой. Она научилась подражать моему почерку, и когда я был очень усталым и засыпал над своими уроками, она заканчивала вместо меня работу. — Тут он поцеловал пожелтевшую страницу.
— Это, — продолжал
Он снова сел и взял одну из моих рук в свои.
— А не помните ли вы, — спросил, улыбаясь, мой отец, — какой-нибудь моей проделки?
— Вашей проделки, синьор? — ответил старик, тоже улыбаясь, — нет, в данный момент не помню. Но это не значит, что вы никогда не шалили. Вы были способным мальчиком, очень серьезным для своих лет. Я помню, с какой любовью всегда смотрела на вас ваша матушка… Но как же это хорошо, как мило, что вы разыскали меня! И вам, должно быть, пришлось бросить все свои дела, чтобы приехать к своему старому учителю?
— Слушайте, синьор Кросетти, — живо прервал его мой отец, — я помню, как моя бедная мать первый раз привела меня, в вашу школу. Ей впервые приходилось расставаться со мной на целых два часа и оставить меня вне дома, на попечении чужого человека. Для этой любящей женщины мое поступлением в школу было первым моим шагом в жизнь, первым из целого ряда мучительных и необходимых расставаний. Жизнь впервые вырывала из ее объятий сына, и она знала, что он никогда больше не будет принадлежать ей полностью. Понятно, что она была взволнована, и я тоже. Когда она поручала меня вам, голос ее дрожал, и, уходя, она еще раз кивнула мне через окошечко в дверях, причем глаза ее были полны слёз. И в эту минуту вы помахали ей рукой, положив другую себе на грудь и как бы говоря: «Синьора, доверьтесь мне; будьте спокойны, вы можете положиться на меня». Так вот, этот ваш жест, этот взгляд, по которым я заметил, что вы поняли все чувства, все мысли моей матери, этот взгляд, который как бы говорил; «Не бойтесь, всё будет хорошо!» — и который как бы заранее обещал заботу, любовь, снисходительность, — я никогда не забывал его, он навсегда остался запечатленным у меня в сердце. Это воспоминание заставило меня сегодня утром покинуть! Турин и явиться сюда, чтобы через сорок четыре года сказать вам: «Спасибо, мой дорогой учитель».
Учитель не отвечал; он гладил меня по волосам, и рука его дрожала, дрожала, касаясь то моих волос, то лба, то плеча.
Тем временем отец рассматривал голые стены, бедную кровать, кусок хлеба и бутылку с маслом на окне и, казалось, думал: «Бедный учитель! После шестидесяти лет работы вот вся твоя награда!»
Но добрый старик был очень доволен и снова с живостью стал говорить о нашей семье, о других учителях того времени, о школьных товарищах моего отца. Одних он помнил, а других нет, и они оба подсказывали друг другу то одно, то другое.
Потом мой отец прервал этот разговор и пригласил учителя пойти с нами в город позавтракать.
Учитель с чувством отвечал «спасибо, спасибо», но, казалось, колебался. Мой отец взял его за обе руки и еще раз повторил свою просьбу.
— Но как же я буду есть, — ответил старик, — этими слабыми руками, которые так страшно трясутся? На меня неприятно будет смотреть!
— Мы поможем вам, — успокоил его отец.
Тогда он согласился, покачивая головой и улыбаясь.
— Какой сегодня хороший день, — сказал он, закрывая за собой дверь, — чудесный день, дорогой синьор Боттини, я буду помнить его до самого конца своей жизни.
Мой отец взял учителя под руку, дал руку мне, и таким образом мы спустились по тропинке. По дороге мы встретили двух босоногих девочек, которые гнали корову, а потом мальчика с огромной охапкой соломы на плечах. Учитель объяснил нам, что это две школьницы и ученик второго класса; по утрам они пасут скотину и босиком работают в поле, а вечером надевают башмаки и идут в школу.
Был почти полдень, и больше мы никого не встретили.
Через несколько минут мы дошли до харчевни, уселись за большим столом, посадив учителя посередине, и принялись за завтрак.
В харчевне было тихо, как в монастыре.
Учитель очень оживился, и от волнения у него еще больше задрожали руки, он почти не мог есть. Мой отец резал ему мясо, ломал на кусочки хлеб, солил кушанье, а для того, чтобы пить, старику пришлось свой стакан держать обеими руками.
Учитель с жаром говорил о книгах, которые читали в дни его юности, о тогдашних занятиях в школе, о том, как его хвалило начальство, о новом уставе, введенном за последние годы, и всё это с сияющим от радости, раскрасневшимся лицом. Он говорил веселым голосом и смеялся почти юношеским смехом.
А мой отец всё смотрел и смотрел на него, с тем самым выражением, с каким он смотрит иногда на меня дома, задумчиво улыбаясь и наклонив голову на одну сторону.
Учитель пролил вино себе на грудь, отец вскочил и бросился вытирать его салфеткой.
— Нет, нет, синьор, я не позволю вам этого, — говорил учитель и смеялся.
Потом он произнес несколько слов по-латыни.
Под конец он поднял дрожащей рукой стакан и сказал особенно серьезным тоном:
— Итак, за ваше здоровье, дорогой синьор инженер, за ваших детей, в память вашей прелестной матушки!
— За ваше здоровье, мой милый учитель, — ответил мо отец, пожимая ему руку.
А в глубине комнаты хозяин харчевни и с ним еще несколько человек смотрели на нас и улыбались, как будто им приятно было видеть, какой праздник выдался на долю старого учителя.
Пробило два часа, и мы стали собираться в обратный путь. Учитель захотел проводить нас до станции. Отец снова взял его под руку, я нес его палку.
Прохожие оборачивались и смотрели на нас; почти все знали старого учителя и здоровались с ним.