Серебро морского песка
Шрифт:
Ночные прогулки по Иерусалиму с тяжелой почтовой сумкой для газет по прошествии каких-то двух месяцев уже не казались ночным кошмаром. Мне стало не хватать пустынных переулков, одетых в тяжелые влажные облака тумана, сквозь которые едва видны спящие кафе под тусклыми огнями реклам. Стены Старого Города, освещенные желтым светом ночных фонарей, блокпосты с недремлющими пограничниками и тревожная перекличка муэдзинов в моих воспоминаниях уже не несли никакой враждебности. Я по-прежнему просыпался около трех ночи, и сила привычки толкала из ложа на склад получать газеты. Но
Всего два месяца назад состоялся мой последний разговор с отцом по телефону. Между нами лежали два моря – Средиземное и Черное. Тревожные волны проходили сквозь меня начиная с утра.
Работал я тогда на другом предприятии, которое принадлежало трем братьям, выходцам из Ирана. Устраиваясь к ним, я ничего не знал о настоящей скупости. Мое финансовое положение было отчаянным, я продал себя, не имея другого выхода, за минимальные деньги, и по этой причине был вынужден взять подработку на развозке газет. Ничего удивительного и сверхъестественного – так делают многие, когда расходы превышают доходы. Беда только в том, что это затягивает и, спустя некоторое время, мне уже стало казаться, что спать по четыре часа в сутки, не читать книг, не слушать музыку, не играть в Го – это нормально.
Взяла трубку мама, и, скрывая волнение, сообщила, что отец неважно себя чувствует. Все серьезнее, чем обычно, подумалось мне. Отец же, как всегда, шутил, рассказал свежий анекдот. «Не волнуйся, – сказал он. – Мама преувеличивает»…
Медсестры говорили, что даже в последние минуты своей жизни он продолжал шутить, открыто смеялся в лицо смерти.
Иранцы с пониманием отнеслись к моему отъезду и даже ссудили деньгами на билет, поставив под вопрос всеобщее мнение об их скупости. (Впрочем, когда я вернусь, они вычтут все до последней агоры.)
Я летел в самолете, наблюдая за радужным кругом, сидящим на его крыле и за сочной подсветкой облаков, плывущих внизу. Думал о том, что этот радужный круг, возможно, является душой моего отца или таинственным воплощением его ангела-хранителя, который теперь принял на себя заботу о моей благополучной доставке домой. Этот ангел, существуй он на самом деле, видимо взял на себя заботу о том, чтобы вырвать меня из железных тисков накатанной колеи, по которой, подобно общественному насекомому, я катался изо дня в день.
Похороны отца оказались станцией отправления не только для него, но и для меня. Он отправился в пределы неведомые и потусторонние, косвенно предложив под иным углом взглянуть на мою собственную жизнь. Я взглянул, и почему-то показалось, будто что-то в этой жизни неправильно, словно бы что-то нарушается, и за спиной осталось что-то важное, – такое, что нельзя пропустить мимо. Но это важное – ускользнуло, поэтому и впереди, как ни всматривайся, простиралась безнадежная и серая пустота.
Контрапунктом моего детства были стихи Маршака, стихи папы и папин живот.
Живот у папы был тугой и звонкий. "Мой звонкий мяч!" – называл я его. Когда мне было шесть лет, мы играли так: я отклоняюсь туловищем назад и ударяюсь в его живот лбом. Внутри у папы что-то шумело и переливалось. Это была терапия и такая игра. Папа просил, и я ударялся.
Папа был круглый. И грудь, и живот у него были покрыты черной кудрявой шерстью. А когда он надевал свою пеструю полосатую рубашку, то становился похожим на арбуз.
«У арбуза – всюду пузо», наверное, он так писал про самого себя.
Если бы папа умел играть на баяне, то ему, наверное, было трудно поместить инструмент у себя на коленях. Но зато спрятанная в ладонях губная гармоника и пела, и аккомпанировала одновременно.
Мне было шесть лет, а ему тридцать три. Жили мы в коммунальной квартире.
В то время режиссер Крымского Театра кукол Борис Смирнов ставил папину пьесу «Тимка с голубой планеты».
Я брал папу за указательный палец, и он вел меня смотреть на волшебство.
– Почему кукольный театр называется клубом энергетиков, – спросил я (тогда Театр Кукол располагался в здании этого клуба).
– Энергетики, – объяснил папа, – это веселые люди, у которых много способностей и сил. Актеры этого театра – энергетики.
Скоро я в этом убедился. Главный энергетик театра был Смирнов. Он кричал на актеров, и актеры пели песни.
– Папа, а ты энергетик? – спросил я.
– Сам подумай.
Я подумал и решил: он энергетик.
Мы шагали по улице Пушкина. Солнце улыбалось, прохожие улыбались. Я тогда не мог знать, что вместе с нами шагает последний рассвет советского государства, который долгое время будут называть хрущевской оттепелью.
Хорошо идти, удобно держась за родной указательный палец!
На этой улице его знали, с ним здоровались. Звали Володей, Володенькой или Володечкой, – Владимир Натанович придет потом, а тогда я шел вместе с веселым, задорным, полным энергии молодым человеком, которого совсем недавно приняли в Союз писателей.
Папа был полон надежд, многие из которых так и не сбылись. Например, он так и не научился водить машину, за границей был раз в жизни, в Венгрии, когда эта страна была еще коммунистической.
В наши отношения порой врывался конфликт, а конфликтовать с папой было опасно, – из него постоянно сыпались острые слова.
Когда я решил жениться, мы сильно поссорились – будущая невестка ему не понравилась.
Позже, когда она родит ему внука, он не станет скрывать за маской отцовства своей любви. Время – самый надежный способ сократить все расстояния.
Я повзрослею, он останется в детстве.
Между его молодостью, которую я держал за указательный палец и моей зрелостью, накрывшей своей рукой его увядающую руку, пролег не один десяток лет – целая эпоха, прожитая под сенью папиных крыльев…