Серебряное слово. Тарасик
Шрифт:
Глава четвертая
— Спасибо вам, Маргарита Ивановна, ну и терпения же надо к ним, Маргарита Ивановна, в жизни не хватило бы у меня такого терпения, — сказала Нелина мама, робко глядя в глаза Маргарите Ивановне и улыбаясь, как улыбаются в школе учительнице девочки-подлизы.
— Да бог с вами, какое же тут терпение, — ответила привычно-усталым и спокойным голосом Маргарита Ивановна, все понимая и тоже улыбаясь. — Пообедала хорошо. Да нет, ну кто же ее обидит? Право, нет. Ее любят у нас.
Пока она говорила это, Неля, одетая в свою белую шубку, примостившись
— Он не так лепит, — говорил Неле Тарасик.
— Он испортит тебе пирожок, — говорил Альфред.
Искоса, боковым взглядом глядела Нелина мама на светлые Нелины косы, торчавшие из-под капора, на розовую, повернутую в ее сторону щеку; рассеянно вслушивалась в детские голоса.
Звонкий голос дочки выражал уверенность и любовь к себе. Неля смеялась.
— Маргарита Ивановна… — вдруг сказала Нелина мама.
— Да, да, мамаша?
— Маргарита Ивановна! Мне кажется… Неля будет иметь успех.
Голос дрогнул, губы скривились, как будто прося, чтобы Маргарита Ивановна простила ее за ту глупость, которую она сказала только что.
— Несомненно! — серьезно ответила Маргарита Ивановна. — По-моему, Неля будет иметь успех.
Мать не сказала больше ни слова и даже не сказала «до свиданья». Она взяла свою девочку за руку, и они пошли. Так рядом с сумрачной стеной высокого каменного дома прыгает солнечный заяц, невесть откуда взявшийся. Так между булыжников пробивается робкая травка. Так ни с того ни с сего неожиданно раздается на окраине города в предрассветной темноте петушиный голос: «Кукареку, я тут, пришло утро!»
Свернули за угол и пропали. И Маргарита Ивановна наконец позволила себе улыбнуться и забыть, что она воспитательница.
Один за другим расходились по домам ребята. Мамы, папы, дедушки, бабушки уводили их из детского сада.
— Дети, ужинать, ужинать! — сказала Маргарита Ивановна круглосуточникам счастливым, радостным голосом, стараясь не встречаться взглядом с новеньким мальчиком.
Он не сказал: «Я хочу домой», он не сказал: «А папа?» Он ждал.
«Этот, пожалуй, в жизни не пропадет», — почему-то подумала про него Маргарита Ивановна и небрежно и ласково сунула руку под барашковый воротник Тарасика.
— Ребята, ужинать, ужинать, — повторила она так бодро и счастливо, будто сообщала им, что в детском саду появился новый аквариум с рыбками или что в их детской столовой завелся кенарь.
— Стройтесь парами, — весело сказала она, — пусть каждый возьмет лопату и ведерко! Правильно, молодцы! Тарасик, не толкай мальчика, стой спокойно. Так! Пошли в дом!
И она запела, шагая рядом:
В лесу, где березки столпились гурьбой, Подснежника глянул глазок голубой.Ее песню подхватил один-единственный детский голос, голос самой кроткой и тихой девочки из всей группы. Заскрипел снег. Киок! — очень тихо сказала дверь, и двенадцать ребят-круглосуточников вошли в прихожую детского сада.
Ночь. Может, где-нибудь в этот час светит солнце. Но в Москве ночь. Она над крышей каждого дома — самого большого и самого маленького. Она глядится во все окошки — в окошко дома на самой-самой дальней окраине и того большого дома, что на улице Горького. К каждой стене прильнула она своей тихой щекой. И хоть улицы залиты электрическим светом и все еще едут по ним троллейбусы, автобусы, трамваи, но полгорода спит. Спят не только дети и старые люди, спят булыжники во дворах, там, где нет уличных фонарей. Спят деревья и даже, может, река Москва. Ведь надо же отдохнуть и ей. Конь спит стоя, а река на бегу.
В спальню детского сада входит свет с улицы. Наискосок от детского сада — кино. Над кино зеленые буквы. Они то гаснут, то загораются опять. Зеленый свет больших букв освещает кровати в спальне детского сада. Вспыхнет — погаснет и снова вспыхнет.
Светом, должно быть, командует милиционер — хозяин улицы. Недаром он стоит на углу, где скрещиваются разные огни. И, может, это вовсе не большие зеленые буквы, которые над кино, а милиционер засылает свет в спальню детского сада?
Тарасик лежит, затаившись под байковым одеялом, положив руку под щеку. Он не спит и не жалуется. Он шустрый. Он понимает: его не услышат ни мама, ни папа, ни дедушка. Он один. Покивал бы ему хоть какой-нибудь теневой человек со стенки! Не покивает. Чужая комната. Новая комната. И тени здесь новые. Даже тени чужие. И нет того, чтоб сказала тень, как один раз сказал дома, во сне, угловой человек Тарасику: «Тарасище, хватит! Закрой глаза!»
Дома можно было заплакать сквозь сон, прижаться к родному, теплому, к маминой щеке и услышать: «Я тут, Тарасик, глупый мой, я же тут, чего это ты испугался, Тарасик?»
А здесь, что тебе ни приснится, никто не скажет: «Я тут».
Двенадцать ребят, двенадцать кроватей. Двенадцать стульев, на которые аккуратно сложена одежка каждого мальчика, каждой девочки.
Двенадцать ребят — ни единой мамы, ни единого папы, ни бабки, ни дедки, хоть шаром покати.
Входит ночная нянечка, позевывает и, подперев кулаком щеку, садится на стул у окна. Она дремлет. Нос у нее то опускается, то вскидывается опять.
— Тетенька, — говорит Тарасик, — пойди сюда… Посиди со мной… Пожалуйста.
— Полно тебе, — отвечает она, — перебудишь ребят, спи себе, спи!
Но Тарасик не спит. Не спит и не будет спать… Один! В чужой комнате, с чужими тенями, с чужими стенками и чужим потолком. Он знает: тут никто ему не откликнется, не пожалеет, не сядет рядом, не скажет: «Усни, Тарасик».
Дома откроешь глаза и сквозь ресницы видишь: у письменного стола сидит папа, а где обедают — мама. Рядом с мамой — чайник. Мама всегда сидит на тычке, возле чайника, не то что папа. У папы целый письменный стол…
Мама пишет. Она рассказывала Тарасику, что выучится на журналистку и будет писать в газеты. Чуть что — она всегда пугает Тарасика и соседских ребят:
— Бойтесь меня! Я вас на чистую воду выведу. Я вас освещу в печати!
— Глядите, глядите! Она хочет нас освистеть в печати! — говорили про маму мальчики во дворе и смеялись.
А мама писала, писала. Рвала — и опять писала. Она жмурилась, как будто во что-то вглядывалась…
— Мамочка! — окликал Тарасик, чтоб мама не вздумала забыть о нем.