Серебряное слово. Тарасик
Шрифт:
запела дневальная.
— Извините, — сказала мама дневальной, встала бочком и потихоньку, чтоб не толкнуть ее, стянула с гвоздя полотенце.
— Да-да… вот они, какие дела, Петровна… — посмотрев на уборщицу поверх маминой головы и притворившись, что мамы в каюте нет, сказала дневальная. — Он ему, значит: «На берег спишу!»
— Ну и ну! — покачав головой и причмокивая, вздохнула уборщица.
— Кому планктоны, улыбки, — со скрытой силой сказала дневальная, — а человека — на берег!
Ноги у мамы стали будто тряпичные. Она села на койку.
— Да вы что? — спросила она. — Какие еще такие улыбки?!
— А такие, — ответила ей дневальная, — что до Жоры ты, детка, еще не достигла. И нечего, понимаешь, зря голову ему дурить.
— Да я ж не дурила! Честное слово, что не дурила!..
— Ладно, девки, — вмешалась уборщица. — Может, еще подеретесь, а?.. Ложитесь-ка спать, и чтобы больше не было этого глупого разговору.
Чуть дыша, мама принялась раздеваться.
Чтобы ей неудобней было, дневальная сейчас же повернула выключатель, и мама продолжала раздеваться в темноте.
Разделась, прижалась щекой к подушке…
И вдруг из угла, между подушкой и стеной, тихонько вышел Тарасик.
Не вышел он… А легла на подушку его головенка, рядом с горячей щекой мамы. Теплое, сонное дыхание Тарасика защекотало ее щеку. Мама прижалась головой к его плечу.
«Тарасик!»
И так она сказала это, как будто бы искала у него поддержки и помощи.
«Мамочка!» — ответил Тарасик.
Его короткие пальцы легли на ее горячую щеку.
В ее глаза заглянули лукаво и влажно его глаза с косинкой. В них был смех. И любовь.
Они прижались друг к другу.
«Мамочка, а зачем ты плакала?»
«А так просто», — ответила она.
Но его вишневый, смеющийся, чуть косоватый взгляд пристально глядел в глаза мамы, в самое сердце ее.
«У тебя ноги сильно холодные, — вздохнув, сказала она. — Он тебе не надел шерстяных чулочек».
«А вот и надел!» — ответил Тарасик.
«Он тебя обижает?» — спросила мама.
«Не обижает. Он мне сушек купил».
«Ты сыт?» — щекочась ресницами, спросила мама.
«Ага!» — ответил Тарасик.
«Ты его, кажется, здорово любишь?» — ревниво спросила мама.
«Мы в баню ходили, — подумав, ответил Тарасик. — Он мне мыл галав! Только ты лучше моешь галав!»
Мама вздохнула, раскрыла глаза, сбросила на пол полотенце.
«Такие переживания по работе, а тут еще известий из дому нет!..»
И, приподнявшись на койке, она долго смотрела в круглый, большущий глаз морского окошка-иллюминатора. Вздыхая, мама подсчитывала все те обиды, которые нанес ей папа Тарасика.
Обид было очень много. Поэтому иллюминатор начал светлеть, когда мама добралась в памяти до города Владивостока.
Глава четвертая
…Вот он, Владивосток.
Его мостовые и тротуары такие крутые и неровные, как будто бы земля захотела передразнить море: доказать ему, что суша тоже бывает покрыта волнами.
Море — повсюду. И на бульваре, и в порту. Оно вдается в берег полукругами и острыми клинышками; щетинится мачтами судов и суденышек, если посмотреть на него с насыпи.
Далеко уходит оно, синея и сливаясь с небом, такое большое, что не видать ему ни конца, ни края.
По городу гуляет морской ветер. Кружит соринки и теребит ветки деревьев.
Дома во Владивостоке большие. А на окраинах — заржавевшие, круглые, с маленькими окошками — до сих пор стоят китайские фанзы.
Рядом со зданием универмага — центральная почта.
Каждый день — это было еще до отхода танкера — мама бегала на владивостокскую почту.
Вот оно — знакомое маленькое окошко с надписью: «До востребования».
…Кто бы знал, как крепко билось ее сердце, когда женщина за окном говорила: «Гражданочка, попрошу паспорток!..»
Письмо!
Мама распечатывала конверт и, сдерживая дыхание, вынимала оттуда листок бумаги.
Жирно синим карандашом была обведена на белом, гладком листке ручонка Тарасика.
В первый раз получив такое подробное известие из дому, мама сжала кулак и сказала: «Припомнится!»
Во второй она чуть не заплакала.
В третий запричитала в голос. Она стояла на почте, в уголке, громко всхлипывая. А люди, которые проходили мимо, говорили: «Девочка, что случилось, а?.. Ну?! Чего же ты молчишь? Беда, что ли, дома какая?.. Отвечай!»
Мама молча махала руками. Наплакавшись вволю, она кое-как обтерла лицо рукавом и тут же, на почте, принялась строчить ябеду дедушке Искре.
«Дорогой Тарас Тарасович!
Я пишу Вам это письмо и плачу. Как плакала много раз. Вы-то знаете. Когда Вам становилось больно оттого, что я плачу, мне делалось легче.
Я знаю, — это эгоизм, черствость с моей стороны. Но, признаюсь, иногда я хочу быть черствой, хочу быть плохой. Черствым людям легче живется на свете. У меня есть на этот счет кое-какие примеры. А свою доброту, любовь и нежность человек несет как тяжелую ношу, я вижу это по Вас. И Вы мне очень дороги, Тарас Тарасович.
Вы говорили: «Женщина должна гордеть». Но я так сильно любила одного человека, что не всегда могла быть гордой. Но теперь я знаю, я сумею быть гордой. И больше никому не позволю топтать себя ногами. Вы меня никогда не судили. Что бы я стала делать, если бы Ваши старые руки не отвели от меня беду. Если бы не Вы… Но лучше не будем об этом вспоминать…