Серебряное слово. Тарасик
Шрифт:
Я знаю, Вы человек занятой. И человек, страстно преданный своему делу. А «страсть владеет миром».
Но ведь Тарасик Ваш внук и Вы его так любите. Поэтому очень прошу Вас меня пожалеть и сообщить мне безотлагательно, как он поживает. Сыт ли? Здоров ли? Прижился ли в детском саду?
У него, бесспорно, тяжелый характер. Я мать, но не закрываю на это глаза. Вполне допускаю, что он кого-нибудь там избил.
Но войдите в его положение как человек пожилой и чуткий. Сказал ли ему хоть кто-нибудь хорошее слово
И прошу Вас, если Вам это не очень трудно, намекните кое-кому, что чулки и зимние шерстяные штанишки лежат в нижнем ящике письменного стола. И что, между прочим, Тарасик может в одну минуту остаться без матери, потому что в море нередко бывают штормы!..»
Вот так примерно писала мама. А когда ее слезы хотели капнуть на листок, она отстраняла голову для того, чтобы дедушка Искра не мог доставить кое-кому удовольствия и показать ее заплаканное письмо.
Глава пятая
Идет танкер, а в круглое окошко, которое по-морскому называется иллюминатором, глядится луна. И не только она одна глядится в окошко. В него глядят волны.
Они заглядывают в окно танкера и светлой рябью ложатся на потолок каюты, в которой спят три женщины, три матери. Спит мама Тарасика. Спит дневальная (вдова матроса), в одесской школе в пятом классе учится ее девочка. Посапывает во сне уборщица. В Ленинграде в мореходном училище живет ее внук. (За бабушку, за ее заслуги, приняли внука в «мореходку». Она заслужила это тридцатью годами беспорочной службы на судах.)
Волны плетут на потолке неутомимый узор, похожий на кружево занавесок, и, когда женщины открывают спросонок глаза, к их мыслям о детях, как к длинной косе, приплетается спокойное, неутомимое движение волны.
Сразу видно, что танкер движется, когда посмотришь на потолок.
На столике, привинченном к стене каюты — чтобы не опрокидывался во время качки, — тихонько потренькивает алюминиевая кружка. В кружке — чайная ложечка. Это она звенит: динь-динь-динь! Иду. Иду. Вы спите, а танкер работает. Неутомимо глядят вперед его глаза — два больших судовых компаса.
Но вот померкла за окошком луна. И стал наплывать на небо рассвет.
Рассвет… Он медленно наплывал на небо. Море чуть-чуть посветлело, но солнышка еще не было видно.
Густо, как жирное, тяжелое месиво, прошел под водой косяк рыб. Вода над ним мертво блеснула рыбьей чешуей.
Забили крыльями поналетавшие невесть откуда глупыши. (Это птицы такие — глупыши.) Они задевали воду раскоряченными лапами, сталкивались маленькими головками. Ослепнув, потеряв разум и страх, глупыши на ходу клевали рыб.
Вода забила птичьим фонтаном: она выталкивала глупышей. Судно шло вперед, все вперед, рассекая поверхность из живых копошащихся тварей.
Потом в водяном потоке, за бортом судна, стали крутиться медузы и водоросли — медузы большие и маленькие медузы, сильно похожие на цветки ромашки. Они дышали — всасывали и выплевывали воду.
И сколько ни шел вперед танкер, а они все лились навстречу ему потоком молчаливым и торжественным. Каждая травинка, набухшая и желтая, оторвавшаяся ото дна, становилась приметной в прозрачной воде, чуть тронутой первым солнышком.
Но мама Тарасика этого не видела, она спала.
Ее разбудил стук. Накинув халат, босая, она спрыгнула с койки. Каюта была пуста. Ни уборщицы, ни дневальной. Проспала!
— Кто там? — спросила мама Тарасика.
Ей ответил новый стук. Дверь скрипнула, и в широкую щель протянулась чья-то рука. В руке была раковина: большая, розовая.
— От Минутки! — услышала мама голос Королева. — Переживает… Сильно переживает… Просил передать, что убит, но держится. Помнит, мол, мгновение.
Все это Королев пробормотал одним духом и сразу исчез.
В руках у мамы осталась розовая раковина. Ей очень хотелось кинуть ее в раскрытый иллюминатор или прямо в голову этому Жоржу. Пускай едет в свою Одессу и там преподносит девушкам раковины. А у нее — сын! Ага, вот кому она отдаст эту раковину. Тарасику!
Так думала мама. Но думать особенно много об этом она не могла. Ведь надо было работать, надо быстрее идти на палубу: драить мелом медяшки (так называются все медные части на судах), плести циновки, то есть маты и кранцы.
…И надо было еще как следует запастись духом и выпросить у старика боцмана, чтоб он разрешил ей всем этим заняться. Мама не хотела сидеть без дела. А в чем было ее дело, она покуда не знала.
И вот она вышла на палубу. Продолговатое темно-красное солнце, похожее на сливу в киселе, медленно выкатывалось с той стороны неба.
Оттого, что холодно было, и оттого еще, что так велик был простор моря, как только на море и бывает, где ширь и даль воистину необозримы (и предела б им вовсе не было, если бы не стык неба с землей), маме Тарасика вдруг подумалось: «То, что было вчера, — мелочь, мелочь и мелочь!..»
Все, на что она искала ночью ответа и не находила его, вдруг сказалось ей простым языком утра, воды, солнышка, ветра, простора и холода. И она попрекнула себя, что не спускается вниз и не достает сейчас же из чемодана записной книжки.
«Работать надо!.. А то все забудется-перезабудется — забортные лаги, пеленгаторы, световые сигналы…»
Да, да… Сейчас она спустится. Вниз. В каюту… И достанет свою записную книжку.
И мама стала спускаться вниз.
Шуми-и-ит пасса-а-ат, Игурае-е-ет в такела-а-аже, —