Серебряный голубь
Шрифт:
– Да што: а по-моему, сбежит.
– А ежели бы он убёг?…
– Тагда, Мироныч, пиши прапало… И столяр задумался.
– Никак ефтава случая нельзя допустить…
– Помяни ты мое сухоруковское слово: сбежит.
– А ты бы всыпал?
– А я бы и всыпал… Молчание…
– Только как етта ты мне предлагаешь, так я должен тебе сказать, што за такое дело должен ты будешь мне…
– Вво – как: пакланюсь я табе…
– И тыщами еропегинскими поклонишься?
– Пакланюсь табе в ноги еропегинской тыш-шой.
– То-то: теми тыщами и поклонись…
– И поклонюсь… Молчание…
– Только вот…
– А я тебе говорю; греха никакого тут нет: ничяво нет – как есть пустота, плевое дело…
– Ладно, вези его в город…
– И повезу…
– Здесь-та с им не спадручна; здесь с им нельзя паступить никак: баба тут у миня, Матрена…
Молчание…
– А кагда с им поступлено будет?…
– Да уж будет поступлено: не сумлевайся… В наискорейший срок…
– О, Господи, Господи!
– Мы, Сухоруковы, за что, брат, ни возьмемся; спроси ты, каво хочешь, какие мы такие: порода известная…
– А он от тебя не сбежит?
– Так вот тебе и убежит!…
– Так ефта я…
– Убежит: ат миня еще нихто не бегал!… Молчание…
– А только я табе говорю, а ты слушай внимательно: што куренок, што человек – одна плоть; и греха никакого тут нет; одинаково завелись и люди, и звери, и птица – на адин фасон; и как я тебе это по дружбе сказал, то ты меня должен за это благодарить… Понял?…
____________________
Завизжала гармоника; к урядникову столу прилетела желтая муза и села; пьяная баба пошла в пляс; она выбивала пыль из-под юбок с жеманством, с достоинством даже поджимая губы и держа руки в боки:
Д'ах, пошла яПад винец –Д'мужинек мойБыл стервец…Пьяный урядник гоготал, а курносые парни дружно разорвали рты и гаркнули:
Я и едак,Я и так:Мижду прочим –И никак…Лихо топотала баба и голосила:
Ели редькуДа капусту –С галадухиВ брюхе пуста…А парни подхватывали:
Д'я и едак,Д'я и так:Мижду прочим,Все никак…Новая была песня, модная: перед тем пели сицилистические песни в округе; а как попика Николая скрутили да в тюрьму сволокли, струхнула окрестность маленечко; прекратились митинги, побросали оружие, пошли доносы; пошли новые распевать песни:
Миня деверьУчит, жучит:Ат капустыБрюха пучит…Вот и весь таМой сказ…А парни подхватили:
А ну вас –Пейте квас!…Новая была песня, модная…
Долго бы еще топотала оголтелая баба, долго бы еще гоготал урядник, раскуривая папиросы «Лев», всякие пелись бы песни – и веселые, и срамные, и жалкие, – кабы тут не произошло одно чрезвычайное происшествие: среди чада, гари, мглы и табачных окурков кто-то как гаркнет:
– Братцы, пожар!…
Все стихло: баба остановилась, парни застыли с раскрытыми ртами, а урядник – с зажженной спичкой в смраде, гари и мгле; на селе раздавались крики; взглянули на окна – окна красные.
– Никак пожар? – удивился медник.
– Пожар и есть…
Не успели опомниться, как уже грянула целебеевская колокольня; непривычно забила медная медь в вечера мглу: быстро сменялся удар за ударом; и когда народ повалил из чайной, в небе стояла черно-багровая мгла, а в ней трещало, шарахалось, прыгало светлое пламя, туда и сюда змеилось и сверкало многим множеством искр; будто мириады красных и золотых ос, спрятанных в улье, вылетели теперь в ночи мглу, чтобы жалить людей, покрывать их смертными красного жала укусами – и роились, свивались, светились золотые злые осы, вылетая из улья; и подпрыгивали в ночь головешки, как кровавые шершни; ясные раскуривались там змеи и быстро-быстро они выползали из-под углов, протягивали свои шеи, шипели, и тянулись к соседним избенкам, освещая теперь целебеевский луг; медленно, низко над лугом суровые черные дыма клубы перекатывались смрадом, опрокидываясь на луг и упадая на землю темно-красной завесой, из-под которой двуногие тени так быстро перебегали и взад и вперед; не были видны их лица, не были слышны их возгласы: одни черные контуры размахались там нелепо руками, визжали, бесились; казалось, что недобрая стая теней, слетевшая отовсюду, справляла свое пированье в красном блеске огней.
– Будто там и не люди, а бесы, – усмехнулся какой-то насмешник у медника за спиной, когда стали они поодаль от пламени среди трав и цветов; но лишь на нелепую ту шутку обернулся урядник, уряднику мгла залепила пьяные глаза; поди там, разыскивай в черноте…
– Нашли время для шуток! – заворчали кругом.
– Их бы поколотить!…
– Не свои, а чужие: из Кобыльей Лужи парни…
В темноте же дружно гаркнули пьяные голоса:
Вставай паадымайся, рабочий народ…И удалялись в ночь.
Колокольня кидалась медными криками: и туда, и сюда – и туда, и сюда: дон-дон-дон-дон; перекатывались душные дымы, упадая на землю кровавой завесой, из-под которой двуногие тени с криками продолжали бегать взад и вперед; был шип, треск, крик и бессильный детский плач; громким голосом возопила старуха; оголтелые хозяева выкидывались из соседних изб, и летели в дым сапоги, сарафаны, подушки, перины, юбки; полетел большой, в ночь подброшенный, куль; но пылала не лавка, а соседний с лавкой амбар.
– Тащи-тащи-тащи-тащи! – разорвался зычный окрик, и с десяток рук из-под самой красной завесы длинный за собой потянули от пламени крюк; раскаленным железным зубом крюк выкусил из стены ослепительно пышущее бревно; оно глухо рухнуло и опалило траву; и туда и сюда попрыскивала кишка, обливая вовсе не пламя, а соседние с пламенем избы и крыши, и траву, и людей, копошащихся с ревом под самым навесом огня; только что перед тем от усердья разорвали сельскую кишку и кабы не Уткин, прискакавший с кишкой да крючьями из соседней деревни, скоро торчали бы из золы одни черные трубы вместо ела.