Серебряный город мечты
Шрифт:
— Тебя я пошлю и сейчас, — он отзывается любезно, едко, яростно. — Дорогу найдешь сама. Вместе со своим лучшим в мире профессором. Я никуда не поеду.
Очередная точка.
И отодвигает меня Дим грубо, уходит стремительно, задевая плечом, но я всё равно говорю, кричу, сама того не понимая и забывая про все манеры, ему в спину:
— Ты сдаешься! Ты сдаешься и даже не хочешь попытаться!
— Сдаюсь? — он переспрашивает.
Тоже криком.
Останавливается, чтобы покачнуться, развернуться
— Да, я сдаюсь, Север! А ты чего ждала, когда явилась сюда? Думала, осчастливишь? Профессор Вайнрих готов тебя принять! Какой шанс, какая возможность! А я тебя просил? Кто тебя вообще просил лезть, Север? Опять скучно стало? Нашла себе новое развлечение?
Дим орёт злобно.
Наступает.
И где-то там, в отдалении другого мира, мелькают обеспокоенные Йиржи и пани Гавелкова.
— Нашла! Я ведь стрекоза, да?!
— А нет? — он ухмыляется.
И мою руку, что взлетает для пощёчины сама, перехватывает.
— Второй раз не ударишь, Север, — Дим отчеканивает, заламывает руку, дергает на себя так, что в него я врезаюсь, ударяюсь в каменную грудь, отчего воздух из легких выбивается и как дышать забывается.
Вот только все равно больно.
Дышать.
Смотреть на него.
И правую руку, запястье которой он обхватил, тоже больно.
До разноцветных кругов перед глазами и хруста костей, что эфемерен, однако в ушах, оглушая, раздается. Только отпустить я не прошу, молчу, а он прожигает окончательно почерневшими глазами, хлещет словами:
— Я. Я, а не ты, раз за разом слушал сожаления и извинения. И мне, а не тебе, повторяли, что сделано всё возможное, что уж я как врач должен понимать реальное положение дел и то, что про мизерные шансы говорят тогда, когда безнадежно и без вариантов. Утешают.
Дим кривится.
Не продолжает.
И, наверно, это лишь секунда, которая всё же умещает в себе вечность и не меньше тысячи несказанных слов на двух языках, из которых я выбираю самые жгучие.
Не менее болезненные.
— Я тебя ненавижу.
Правда.
В эту нашу вечную секунду, что заканчивается, когда Дим отлетает, почти падая и сгибаясь пополам, от меня на несколько метров и слышится рассерженный голос Йиржи, я не лгу.
Не слышу, что орет Йиржи.
Я пячусь.
Не отвожу взгляда от Дима, что тоже смотрит, дышит тяжело, как после забега на длинную дистанцию или сразу марафона, молчит, пусть Йиржи и орет, кажется, именно на него, указывает рукой на меня, выглядит непривычно злым.
Но удивиться этой злости не выходит.
Выходит лишь нащупать ключ от машины, сжать до боли, коя удержать себя в руках дает, и, сделав ещё два шага назад, развернуться, сорваться на бег до ворот, за которыми остался «Купер».
И шестьдесят километров до Праги.
Квартиры.
Кофе и Фанчи.
Шестьдесят километров я проеду, пусть запястье, правое, и пульсирует болью, которая прокатывается до висков, набирает обороты, перерастая в гулкую дробь, и дробью этой поселяется в ушах. Дрожат предательски руки, и ключ, не вставляясь, стучит о панель издевательски.
— Да чтоб тебя!.. — я ругаюсь.
Когда дроби в ушах вторит стук в окно.
И водительскую дверь распахивают нагло и уверено.
— Вылезай! — Йиржи приказывает.
— Пойди… — я выдыхаю сквозь зубы.
Оказываюсь на пассажирском сиденье раньше, чем успеваю закончить фразу, и мои ноги Йиржи перекидывает деловито.
— …к чёрту.
— Лучше в Прагу, — он возражает.
Отбирает бесцеремонно все ещё сжатый ключ, и «Купера», предателя, у него получается завести с полуоборота.
— Я понял, что надо прикупить шафрана, — Йиржи просвещает беззаботно, поправляет, подстраивая под себя, зеркала, — а настоящий шафран продается только в одной лавке и это на всю Прагу и Чехию. Безобразие. Лавку держит старый индус из Кашмира. Он угощает меня подлинным кашмирском чаем с шафраном и рассказывает про свою красавицу-внучку…
— Йиржи.
— Что? Не ревнуй. У красавицы-внучки есть красавец-жених. А я тебя угощу подлинным кашмирским чаем, — он обещает.
Излишне искренне.
Тормозит на светофоре, чтобы голову повернуть и невинность в почти бесцветных глазах продемонстрировать.
— Ты дурак, — я вздыхаю.
Сдаюсь.
И кеды скидываю, чтобы на сиденье забраться с ногами и виском к холодному стеклу прислониться, закрыть глаза, дабы сочувствие напополам с беспокойством за невинностью не увидеть.
— А то, — он соглашается.
Как-то легко.
И дышать от этой легкости становится не так больно.
[1] Сочельник или же, как называют его в Чехии, Щедрый день (24 декабря)
[2] Чешская рождественская месса, написанная Якубом Яном Рыбой, школьным учителем, в 1796 году. Музыкальный символ чешского рождества.
Глава 12
Квета
Чернильная ночь подкрадывается незаметно. Опускается тихо, суживая ленту дороги до света фар, и заправка, на которую, беспечно и фальшиво напевая, заворачивает Йиржи, кажется горящим сотней огней островом.
Огненной землей.
И, выбираясь из машины, я чувствую себя Магелланом, который далёкую и загадочную Тьерру дель Фуэго когда-то открыл, обозвал её так за мириады костров индейцев.