Середина июля
Шрифт:
Я посмотрел на Полину, ожидая от нее вопросов, согласия со мной или возражений; я дал ей понять, что теперь ее очередь говорить. Разумеется, я видел, что Мелочев ошеломлен моей отповедью и кипит весь желанием поскорее исцелиться от нанесенных мной ему ран, но ведь он больше не интересовал меня. Едва он попытался заговорить, я окрысился:
– С тобой я уже разобрался, а теперь слово Полине, - прошипел я.
Полина вполне занимала мое воображение. В сущности, она осунулась, пока мы с Мелочевым объяснялись, и уже, судя по всему, не верила в возможность своего счастья или даже не понимала, что оно могло бы представлять собой, но вместе с тем в ней чувствовалась та закаленность личности, которая, я знал, не даст ей пропасть, а тем более потеряться среди таких людей, как я и Мелочев.
– Я бы хотела, - произнесла она твердо, - поскорее исключить из нашего обсуждения эту тему личного труда и обустройства, хотя, естественно,
Я в смущении барабанил пальцами по столу. Мелочев жадно ловил мой взгляд, пытаясь разгадать мое отношение к тем обвинениям в несостоятельности, которыми осыпала нас Полина.
– Почему же у тебя такая твердость в этом вопросе?
– спросил я. Почему именно в вопросе о косточке?
– Действительно, - вставил Мелочев с плохо скрытым возмущением.
– А потому, что раз уж меня затерло там, где никому еще не посчастливилось услышать окончательный ответ и где я никогда ничего не добьюсь, то должна я по крайней мере иметь высокую человеческую гордость и помнить о своем человеческом достоинстве!
Мелочев развязно заметил:
– Я из писателей больше всего ценю Павлова - такая у него, кажется, была фамилия. Не помню имени, знаю только, что он прошлого столетия, современник, стало быть, этих ваших Толстого и Достоевского. Достоевский и Толстой кажутся пресловутыми, если принять во внимание, из-за какой ерунды, но какой в то же время кошмарной ерунды мы тут спорим. Пресловутые... я, может, не совсем точно выразился? А Павлов, он такой добросовестный, такой добротный, он после каждой реплики своего героя или героини подробно разъяснял, для чего было сказано именно это, а не что-нибудь другое. Так что к пропастям водить ему было некогда. Отлично загружал читателя!
– Ты все сказал?
– прищурился я на него.
– И сейчас, наверное, есть какой-нибудь такой Павлов, а мы только зря мечемся в пустом пространстве, - добавил Мелочев с какой-то колючей многозначительностью.
– Ты, может быть, Полина, преувеличиваешь?
– перекинулся я на хозяйку.
– Ты говорила о важных вещах, не отрицаю, милая. Готов признать, что и для меня все это существенно, а уж твоя аллегория насчет затертости ну как такую не принять? Великолепная, скажем прямо, аллегория! Вообще люблю твои аллегории. Но в самом ли деле ты так уж там затвердела, Полина? Это не отговорки? Можно ли в самом деле затвердеть среди чего-то призрачного, а? Настолько, спрашиваю я, Полина, затвердеть, что тебе теперь как будто даже и не до того, чтобы отвлекаться на решение каких-то текущих задач? Я изумлен. Неужели ты и сейчас делаешь нечто возможное, вероятное, доступное человеку? Трудно в это поверить! Когда ты вот хотя бы, к примеру вспомнить, наскакивала на сцене на этого паренька, на этого славного нашего Алешу, злоба дня для тебя вполне существовала, как существует и когда ты ешь или пьешь, не правда ли? А как только возникла эта тревога по поводу косточки - ты затерта, затвердела и отвлекаться тебе недосуг?
Полина смутно улыбнулась. В ее улыбке было столько тепла, невесть для чего предназначавшегося, но явно текущего мимо нас, мимо меня и безразличного моему сердцу человека, который опять засасывал чай да еще теперь и жрал, иначе не скажу, именно храл печенье и варенье, столько невыразимого и заполняющего пространство текучей мутью тепла, что я откинулся на спинку стула с резью в глазах, с режущей болью в висках, с тяжело и тупо шевеляющейся тяжестью в груди.
– Ты рассуждаешь как это пристало человеку здравомыслящему, - сказала она спокойно, словно не замечая моих терзаний, - а я - с высоты положения.
– Ах вот как! Что же это за положение и откуда у него такая высота? Помолчи!
– Я поднял руку, видя, что у нее уже готов ответ.
– Ты удалилась от нас в край, где не дают ответа на самые главные вопросы нашего существования и где ты, должно быть по прихоти ума, решила обустроить себе некий истинный домик. Очень хорошо. Тебе можно только позавидовать. Но ведь я-то могу проникнуть туда вслед за тобой с некоторым даже своеобразным ответом или его подобием. А, могу воскликнуть я, и ты не помешаешь мне сделать это, а, восклицаю я, тут крепко затирает, знатно здесь сковывает морозище! Вот я и сам уже теряю подвижность. Что же я обретаю взамен? Да некоторую, пожалуй, статичность. Так и есть! Некоторую даже монументальность. А раз так, что же мне не отдаться безоглядно своим делам, а моим друзьям не предоставить полное право самим решать их текущие задачи!
– Но нам не обойтись без вашей помощи, - забеспокоился Мелочев, он перестал жевать, перестал пить, подковка его рта провисла вниз, рисуя скорбную озабоченность, - в особенности не обойтись теперь, когда я открылся, обо всем рассказал. Я же потерял, Сергей Петрович, потерял из-за своей откровенности шанс просто выкрасть мощи. Речь идет теперь только о том, чтобы Полина отдала их добровольно. А кто уговорит ее, если не вы?
– Сколько тебе лет, Алеша?
– Сергей Петрович! И не спрашивайте! Когда земля уходит из-под ног, что толку говорить о времени?
Его губы заковались в броню улыбки. Он был сыном самой изворотливости.
– Ты до сих пор не научился уговаривать женщину?
– хладнокровно вел я себя.
– Бедный дурачок. Знаешь, я преподаю тебе, да и ей тоже, урок, я показываю, что при затверделости можно вывернуться самым неожиданным образом и принять решение, которого другие менее всего ждут, - сказал я веско.
– Но если по справедливости, знаете ли вы, что я обязательно должен отказаться от участия в этом вашем деле? Ты, Алеша, заметался в изумлении перед народной бедой, но я по этому поводу дал тебе единственно правильный ответ и в следующий раз, если ты еще заговоришь о подобном, не потерплю тебя, клянусь, попросту и совершенно по-настоящему не потерплю. Полина же отворачивается от нас и застывает, и этот процесс протекает у нее величественно, он нас впечатляет, но ведь мы слышали ее твердое "нет", не так ли? Что же остается мне? Середина? Да. Я и стремлюсь к середине, и все бы хорошо, когда б в данном случае это не была середина между твоим "да", Алеша, и "нет" женщины, которую мы оба любим. И в этой середине, мой друг, косточка, в которую я не верю. В этой середине требование отдать мощи существам, которые для меня не существуют, иными словами, чепуха, не представляющая для меня даже чисто художественного интереса. Вот что вы мне оставили! Так не разумен ли мой отказ?
– Иванов! Сергей Петрович Иванов! Не знаю, как вас еще назвать! заволновался, бледнея и ерзая на стуле, Мелочев.
– А зачем меня еще как-то называть?
– насупился я, чуткий к мелочам, к оттенкам чужих речей, между которыми могли затаиться подозрительные намеки на мой счет.
– Все немножко не так, в ваши рассуждения... блестящие рассуждения... закралась логическая ошибка. Я вовсе не люблю Полину, то есть люблю, но не настолько, чтобы быть вам соперником. А это значит, что вы любите ее как бы вдвойне, от себя и за меня, иначе говоря, вместо меня того, каким я мог бы быть, если бы любил ее... Понимаете? Она ваша! Тут двух мнений быть не может. Я на вашем пути и не думаю стоять, забирайте ее, а мне... мне, Сергей Петрович, отдайте мощи, потому что выйти отсюда без них для меня верная гибель, смерть, меня сожрут!