Середина июля
Шрифт:
– Вдвойне я ее люблю или даже забираю выше, это, Алеша, не имеет большого значения, потому что она-то меня не любит.
– Но это ваши проблемы!
– вскричал он.
– Это вам решать между собой, а мне при этом даже совсем не обязательно присутствовать, так что отдайте мне косточку, и я вам больше ни минуты не буду докучать.
– Однако она тебя любит, вот в чем дело. Не увернешься!
– Она, Сергей Петрович, затвердела... посмотрите на нее!.. она как монумент, и ей все равно кого любить.
Мы посмотрели на Полину. Она сидела как в воду опущенная. Но вот она подняла больные глаза, взглянула на меня с мукой и сказала пресекающимся голосом:
– Сережа, милый, вы сейчас оба не понимаете, глубоко не понимаете меня, женщину. Но он совсем не понимает, так что вся моя надежда на тебя, на то, что в будущем ты меня все-таки поймешь. Я знаю, ты поймешь, а вот он никогда не поймет. Значит, и счастье, оно только там, в будущем. Да и то сказать... Разлюблю я его тоже не сегодня,
– Послушайте, - вмешался Мелочев, - я ждать не могу. Мне надо заполучить косточку и отдать ее, развязаться со всем этим кошмаром. И о будущем своем мне лучше подумать сегодня, не откладывая на потом. Я остался без работы, без дела всей моей жизни, меня выгнали из театра, и хоть вы, человек семи пядей во лбу, говорите, что народ не унывает, я-то ведь точно сейчас хожу как пришибленный, и чаша моего отчаяния переполнена.
Минуту назад я полагал, что всего лишь для примера прокручиваю вариант отказа. Но как только Мелочев попытался влезть мне в душу с этой его неуклюжей заботой о своем будущем, я понял, что лишь он, отказ, окончательный и, на взгляд моих несостоявшихся друзей, скорее всего безосновательный и наглый, даст мне ощущение безупречно твердого стояния на земле. Даже больше: стояния именно на ветрогонской почве, пребывания в этой колыбели моего разумного и правильного будущего, хотя бы уже и недолговечного. С удовольствием я наблюдал, как мое неверие в интересы, которые поработили этих двоих или от которых они с обманчивым пренебрежением отмахивались, из младенца превращается в зрелого мужа, неисправимо-скептически посмеивающегося над самой возможностью питаться верой в подобное.
***
Я вправе был поставить вопрос и так: допустим, вы не лжете, предположим, дело о косточке впрямь существует и некие силы домогаются заполучить ее, так почему же эти силы, не могущие якобы преодолеть какую-то особую защищенность Полины, обрушились шантажем на минутного, мимолетного Мелочева, а не на меня, у которого, как у испытанного уже друга Полины, больше, казалось бы, шансов обработать ее и в конце концов отобрать злополучные мощи? Ответ мог заключаться лишь в том, что Мелочев представляется нашим невидимым врагам слабым и податливым человеком, так сказать слабым звеном в цепи, на мою же прочность и устойчивость они и не рискнули покуситься. При всей высосанности из пальцы этого умозаключения оно тоже подталкивало меня к некоторой горделивой отстраненности от моих друзей и даже побуждало как можно спешнее устроить свою судьбу в Ветрогонске.
В мои планы не входило совершенно отделиться от них, я хотел только на время и на более или менее продуманную дистанцию отжаться в сторону и вместе с тем в сущности присутствовать где-то возле них, разделять с ними их беды и радости и в особенности быть при них в минуты роковые. Но из этого ничего не вышло, едва я ушел от них тем памятным вечером, так сразу же и отпал. Видимо, вопрос все-таки стоял ребром: либо я с ними всегда и во всем и, конечно же, делаю за них то, что они сами, по своей слабости или по высокомерному стремлению не марать ручки, сделать не могли, либо мы расходимся и забываем друг о друге. Я, естественно, не забыл о них, даже и не предполагал ничего подобного, а вот они меня своим вниманием больше не баловали, и во мне крепла уверенность, что даже и в минуту, когда Мелочев, казалось бы, с искренней горячностью уговаривал меня остаться и помочь им, они, а не я, по-настоящему вели дело к разрыву.
Но я решил несмотря ни на что твердо держаться выбранной линии, что бы она собой ни представляла. Это ведь тоже было способом внедрения в мир Ветрогонска, обеспечивающим мне сразу и заметную позицию, и характеристику моего нрава как своеобычного, не подлежащего быстротечным колебаниям. Но может быть, такие вещи в Ветрогонске не проходят? Я не то что не слышал аплодисментов, я в той пустоте, которая образовалась в моей жизни после разрыва с Полиной, с полной отчетливостью увидел, что и никому-то я в этом городе не нужен, никто мной не интересуется и никого мои опыты в области беспримерной твердости духа ни на что не вдохновляют. Крепиться нужно, но как? В голове навязчиво металась нелепая фраза Мелочева: когда земля уходит из-под ног, что толку говорить о времени? Я начал подозревать, что в ней заключен тайный, навсегда скрытый от меня смысл. Я стал видеть ее уместность, но сам был готов словно в дикарском подражании свитому в миф деянию богов повторять ее кстати и некстати. У меня бывал праздник духа, когда я чувствовал гармоничное совпадение внешних обстоятельств и веяний с моей внутренней настроенностью на мелочевские слова. Впрочем, объяснять мое внезапное одиночество в милом моему сердцу Ветрогонске, если оно нуждалось в объяснении, следовало прежде всего тем, что до сих пор именно Полина занимала слишком большое место в моей здешней жизни, заслоняла от меня других и сам город тоже. Стало быть, мне было полезно хотя бы на время освободиться от нее и осмотреться вокруг себя более свободными глазами.
Я осмотрелся. Думаю, мой взгляд обрел внятную и активную свободу. Было понятно общее равнодушие ко мне: я до сих пор не играл в Ветрогонске никакой видимой роли, оставался неизвестной величиной, не был тем, что нынче называют знаковой фигурой. Я всего лишь обустраивался. Но моя праведная жизнь, заметная мне, как будто с нарочитостью избегала всякого постороннего внимания. Я не сделал еще ни одного смешного или драматического шага, я и не хотел их делать, но для того, чтобы следующий мой пример основательности стал в некотором роде явлением и обеспечил мне на черный день достаточно терпеливое признание, а в конечном счете - и долготерпеливое, я все-таки должен был что-нибудь да выкинуть. Это стало меня мучить, и откладывать некое самоосуществление дальше было уже нельзя. Пока же я вел переговоры о вступлении в фирму одного местного светила, предполагая взять там свое не мытьем, так катаньем, т. е. медленной карьерой завоевать себе в глазах ветрогонцев солидный вес и однажды очутиться их вожаком, начальником, преуспевающим господином, у которого они будут просить совета и помощи. Но это, разумеется, запасной вариант. Ничего я так не хотел, как кричать вместе с детьми или птицами, когда они пробовали силу своих голосов под окнами моего домика. Яснее ясного, что мне пора на слом.
Представьте себе мое положение: взрослый, стоящий на пороге старости человек, который с немалой долей вынужденности обдумывает некий рискованный, не то комический, не то трагический, но в любом случае заметный, можно сказать броский шаг ради вероятия быть навсегда принятым в местное общество, - и при этом ужасно опасающийся не то что оступиться, а даже и хоть самую малость показаться кому-то по-настоящему смешным. И еще учтите то обстоятельство, что в действительности я как раз хотел мира, покоя, безмятежного доживания. Что тут скажешь... Нельзя, нельзя было именно сейчас успокоиться и отдаться на волю волн, особенно потому, что в будущем ситуация вполне могла сложиться не в мою пользу, когда проявленную мной твердость отторжения всей этой брехни о мощах представят как предательство по отношению к женщине, которую я, как ни крути, любил и продолжаю любить. Вот тогда-то я поверчусь! Сказать, что за внешней твердыней я притаил замешательство, значит ничего не сказать; правда в том, что я был в легком бреду и это состояние пугало меня, ведь я еще слишком свежо знал из своего прошлого, куда такая озабоченность и подобное беспокойство способны меня завести.
Жизнь сама распорядилась относительно моего грядущего. Я все расскажу до конца. Начну с признания, что стал понемногу пошаливать, как бы между прочим. Пока это было только при мне, незаметно со стороны, и сводилось к каким-то растерянным блужданиям по улицам. Но Ветрогонск маленький город, и не удивительны мои опасения, что в конце концов эти неопределенные, как будто сомнамбулические прогулки будут замечены, я весь буду поставлен на заметку как подозрительный или не вполне владеющий собой субъект, а на том мое выдвижение в здешней духовности ахнет холостым выстрелом и мне останется лишь телесно запереться в собственном доме, повести затворническую жизнь. По виду все равно что теряющий рассудок, я между тем панически, весомо, до крайности здраво боялся воцарившейся в моей душе неразберихи. А все-таки каждый день выбирался из дома и брел куда глаза глядят. Сколько раз, шатаясь среди стареньких деревянных домов, многие из которых были в два этажа, то удаляясь от ветрогонского собора, то с оптимистической симпатией приближаясь к нему, я ловил себя на том, что готов еще и не так блуждать и куролесить! Но что же я мог придумать получше? Я даже не решался выйти за черту города, побродить в окрестностях, не то чтобы действительно не решался, а как-то не догадывался, что это имело бы определенный смысл. И вот однажды, проходя мимо театра, я по афише увидел, что там снова восторжествовал Тумба и заняты в сказке Полина с Мелочевым. Следовательно, они столковались, и парень восстановлен в местной актерской гильдии. Душевно рад за него! Проедая, бросая на ветер последние деньги, я купил билет и вечером, плотно позавтракав, пообедав и поужинав разом, отправился на спектакль.
Зал был наполовину заполнен. Неужели глупая басня так захватывает воображение ветрогонцев, что они готовы внимать ей уже не один сезон подряд, в сущности бесконечно? Наверняка среди этих зрителей дотошный исследователь нравов встретил бы и тех, кто знает содержание пьесы чуть ли не наизусть. Какие-то торопливые поколения здешних подобий Господа воспитываются незатейливой моралью пьески, начинавшей в репертуаре театра как случайная? Возможно, впрочем, многие из нынешних собратьев моих по существованию приходили в театр из-за Полины, притягиваемые ее темной, загадочной красотой, в редкие открытые минуты на сцене преображающейся как раз в замечательный источник света, в огонь, в мятежный факел, в торжество плоти над духом. Я мало и туманно говорил до сих пор о красоте Полины и впредь скажу немного, поскольку не моему умению сочетать слова браться за ее описание. Не сомневаюсь только, что в своей влюбленности в нее я был не одинок. Но, может быть, многие и многие ветрогонцы знали, тайно, с многозначительным подмигиванием передавая это знание из поколения в поколение, что происходит на самом деле между актерами их любимого театра в момент заглатывания Лешего Лешачихой, и эта легкая, глуповатая эротика влекла их, простодушных?