Серенада
Шрифт:
Все надо было делать очень быстро, стоянка длилась три дня. Как только первый костюм был готов, я облачился в него, сунул в чемодан фальшивые документы и отправился в «Пан-Америкэн». Там все сошло гладко, единственная загвоздка сводилась к тому, что у нас не было справок о прививках. Я заказал билеты туристского класса и сказал, что принесу справку прямо в аэропорт, утром. Затем пошел в «Америкэн экспресс», где обменял деньги на чеки, а потом отправился на корабль за ней. Велел ей нарядиться в нью-йоркские шмотки, и мы сошли на берег. Сняли небольшой номер в отеле недалеко от Прадо. В тот момент Коннерса на корабле не оказалось, и пришлось оставить ему записку. Я понимал, насколько некрасиво прощаться с ним таким образом, даже не пожав руки, но другого выхода не было, я опасался оставить даже адрес отеля. Кто знает, а вдруг американские детективы явятся на корабль и кто-то нас выдаст. Впрочем, ни один из членов команды не знал, кто мы такие. Зимой в Сиэтле ему пришлось полностью обновить команду, в том числе даже офицеров. В списке пассажиров мы значились как мистер и миссис ди Нола.
Своего врача в отеле не оказалось, но они рекомендовали мне одного, он пришел, сделал нам прививки и выдал справки. Около шести я отправился в ателье и забрал остальные костюмы. Сшиты они были на совесть, подозрений не вызывали, как и ботинки, рубашки и прочие вещи, которые я купил. Это были двубортные костюмы в стиле «Монте-Карло», один в полоску, другой серый, с черным бархатным жилетом, отделанным белым кантом. Шляпы из мягкого фетра, одна зеленая, другая черная, туфли из двухцветной кожи. Вылитый итальянец, ну прямо Муссолини; и, разглядывая себя в зеркало, я с удивлением заметил, что очень похож на него. Достал бритву и немного подрезал усики на концах. Да, так похож еще больше. Я отращивал их вот уже две недели, и они были густыми и черными, с сединой. Седина меня удивила. Прежде я ее не замечал.
Утром мы отправились в аэропорт, показали справки, и нас пропустили. Самолет летел каким-то путаным маршрутом – сперва до Вера-Крус, затем поворачивал к югу. Меня это не волновало, лишь бы не оказаться в Мексике. Билеты у нас были заказаны до Гватемалы.
Не успели мы взлететь, как ей тут же стало плохо, я и стюард были уверены, что это нечто вроде морской болезни. Но рвота продолжалась и в Вера-Крус, в гостинице, и тогда я догадался, в чем причина, – прививки. Впрочем, на следующий день ей стало лучше, и она с любопытством разглядывала из иллюминатора места, над которыми мы пролетали. Какое-то время мы летели над Мексиканским заливом, затем взяли курс на Тапачулу, и под крылом заблестели воды Тихого океана. Мне пришлось восполнить пробелы в ее географическом образовании, объясняя, как и где мы летим. Но она, бедняжка, совсем запуталась в морях и океанах и никак не могла уразуметь, почему только что мы летели над одним, а затем, не успела она толком взглянуть в иллюстрированный журнал, оказались уже над другим. По ее понятиям, все страны имели квадратную конфигурацию и напоминали поле, засаженное бобами, поэтому нелегко было вдолбить ей в голову, что Мексика, например, шире в верхней своей части и резко сужается книзу.
В Гватемале мы высадились и прошли в какой-то стеклянный павильон, где из громкоговорителя гремел вальс «Веселая вдова» и босоногая девушка-индианка разносила кофе. Вскоре явился летчик в американской форме и на ломаном итальянском объяснил, что теперь нам надо следовать обычным туристским маршрутом, то есть отправляться в гостиницу. Я поблагодарил его, мы взяли багаж и пошли в отель «Палас». Тут я призадумался. Какая, к черту, гостиница? Чем Гватемала лучше Чили или любой другой латиноамериканской страны? Чем меньше мы будем демонстрировать свои фальшивые документы, тем лучше. В каждом отеле полно американцев, немцев, англичан и прочих, и рано или поздно меня кто-нибудь да узнает. Нет, мы должны снять квартиру. Я послал ее к стойке администратора, выяснить, как нам действовать дальше. Оказалось, что никаких бланков или анкет для полиции заполнять не требуется. Мы вышли и отправились искать жилье. И нашли – всего в квартале от отеля, в доме, где сдавались меблированные комнаты. Мрачное все это производило впечатление: большая темная гостиная с креслами из орехового дерева, диванами, набитыми конским волосом, морскими раковинами, кокосовыми орехами, вырезанными в форме черепа, и прочими красотами в том же роде. Но ванна в доме была, к тому же я сомневался, что можно подыскать что-то более приличное. Владелицей оказалась некая миссис Гонзалес, которая все время старалась подчеркнуть, что сдавать дом ей особой необходимости нет, что она по происхождению из старинной «кофейной» семьи и просто предпочитает жить за городом по причине слабого здоровья. Мы сказали, что прекрасно ее понимаем, и договорились о цене – сто пятьдесят кетсалей в месяц. По курсу один кетсаль примерно равнялся доллару.
Итак, мы въехали. В доме обнаружилась еще одна пара – японцы. Они не говорили ни по-английски, ни по-итальянски, ни по-испански, и мы объяснялись жестами, в чем было огромное преимущество – много узнать о нас они не могли. Я днем и ночью занимался испанским, чтоб мы с ней могли объясняться при посторонних, не прибегая к английскому, причем по-испански старался говорить с итальянским акцентом, хотя уверенности, что это должно звучать именно так, не было. Впрочем, для японцев вполне сойдет, и в доме нам пока ничего не грозило.
Мы вздохнули уже с большим облегчением, и начались будни. День проводили дома, как правило, лежа в спальне наверху. Вечером выходили и шли гулять в парк, где играл оркестр. Правда, слушая его, старались устроиться подальше, на пустой скамейке в заднем ряду. Затем возвращались, гоняли москитов и ложились спать. Больше заняться было просто нечем. Гватемала – это нечто вроде Японии, с той разницей, что находится она в Центральной Америке. Они копировали всех и все. Мексиканскую музыку, американское кино, шотландское виски, германские деликатесы, романскую религию, все прочее экспортировалось тоже. Правда, в отличие от японцев, они забыли привнести что-то свое, традиционное, и поэтому, приехав в любой из уголков этой
Я видел, как постепенно, понемногу она меняется. Заметьте, что с момента выезда из Нью-Йорка об Уинстоне не было произнесено ни слова, равно как и ее поступок, моральная его сторона, не обсуждался вовсе. Что было, то прошло, и мы избегали даже намеком коснуться этой темы. Мы болтали о японцах, москитах, о том, где теперь Коннерс, и прочих подобных вещах, вздрагивая при каждом подозрительном шуме, и, казалось, были близки, как никогда прежде. Но постепенно все утряслось, успокоилось, мы принялись обманывать сами себя, уверяя, что в полной теперь безопасности, и тут она начала хандрить, и время от времени я ловил на себе ее странно-испытующий взгляд. Потом заметил: еще одной запретной темой стало мое пение. Однажды вечером, когда мы, собравшись в парк, спускались вниз по лестнице, я мурлыкал какую-то мелодию и уже приготовился взять высокую ноту, как вдруг заметил выражение ужаса на ее лице и тут же смолк. Она остановилась, прислушиваясь, но, похоже, японцы были в кухне, и все на этот раз сошло благополучно. Только тут до меня по-настоящему дошло, в каком положении я оказался. Ведь, выходя из комнаты, я и не помышлял о пении. Но здесь, равно как и в любом другом уголке к югу от Рио-Гранде, каждому жителю мой голос был знаком не хуже, чем банан. Мое фото в костюме лесоруба было расклеено во всех витринах «Панамьер», а «Пабло Баньян» шел в городских кинотеатрах примерно месяц назад, даже ребятишки насвистывали на улицах «Мой дружок Бейб». Если я не хочу отправить ее на электрический стул, петь я больше не должен, никогда.
Я старался не думать об этом и, когда читал или каким-то иным образом занимал свои мысли, не думал. Но невозможно же читать все время, и вот днем я с нетерпением ожидал, когда она проснется после сиесты, чтоб было с кем поговорить, попрактиковаться в испанском и забыться. А потом начались боли в переносице. И не то чтобы я сожалел о прекрасной музыке, которую теперь не могу петь, о какой-нибудь прекрасной песне, которую теперь не могу подарить миру, нет. Все обстояло гораздо проще и тем страшнее. Голос – явление физическое, и если вы обладаете им, он как бы часть вашего организма. Он сидит в вас и просится наружу. Это сравнимо, пожалуй, только с одной вещью: если вы долгое время не были с женщиной, начинает казаться, что, если сейчас же, немедленно не удастся с ней переспать, вы сойдете с ума. Переносица – вот где сосредоточен ваш голос, достаточно сделать совсем небольшое усилие, чтобы вытолкнуть его наружу, и я начал ощущать это как-то особенно остро. Я разговаривал, читал, ел, старался не думать об этом и не думал, но потом вдруг боль просыпалась снова.
Потом начались сны. Я стою там, на сцене, мне подают реплику, пора выступать, я открываю рот, но из него ничего не выходит. Я просто умираю, до чего хочется петь, но не могу. В зале поднимается ропот, ОН стучит палочкой, делает знак оркестру начать снова и смотрит на меня.
Тут я просыпаюсь. Затем как-то ночью, когда она ушла спать в свою постель, случилось нечто, что заставило нас коснуться запретной темы. Дело в том, что в Центральной Америке у них на каждом углу понатыканы радио, один такой репродуктор находился кварталах в трех от нашего дома, и по нему постоянно передавали всякую муть. Этот к тому же ловил еще Лондон, причем передачи почти не прерывались рекламой и прочей ерундой. Днем они транслировали «Севильского цирюльника» полностью, всего лишь с двумя маленькими купюрами, а вечером играли Третью, Пятую и Седьмую симфонии Бетховена. Затем где-то примерно около десяти какой-то парень начал петь серенаду из «Дон Жуана», ту самую, что я пел Коннерсу в Акапулько и с которой солировал в «Мет». Парень оказался молодцом. В конце он даже выдал «messa divoce», точь-в-точь как я. Я даже засмеялся в темноте… Наверняка он слышал, как я пою.
Она молчала, а потом вдруг я почувствовал, что она плачет. Я встал и подошел.
– Что случилось?
– Милый, милый, ты теперь оставлять меня. Ты ехать. Мы прощаться.
– Новое дело… Чего это на тебя нашло?
– Ты не знать, кто это был? Кто петь? Сейчас?
– Нет. А что?
– Это был ты.
Она отвернулась и вся затряслась от рыданий, и я понял, что только что слышал в трансляции одну из записей моего концерта.
– Да? Ну и что с того?
Должно быть, дрожь в голосе меня выдала. Она встала, включила свет и принялась расхаживать по комнате. Абсолютно голая, она всегда спала голой в душные жаркие ночи. Но только теперь она уже не напоминала модель для скульптора. Расхаживала ссутулившись, как старуха, плоскостопой шаркающей походкой, как ходят индейцы, вперив неподвижные, словно два камешка, глаза в пространство, с волосами, свисающими на лицо. Наконец рыдания немного утихли, и она подошла к комоду, выдвинула ящик, достала серую rebozo и накинула на плечи. Снова зашагала по комнате. Затем сказала: