Сережа Нестроев
Шрифт:
Аннушка была повыше Акулины, статная, белолицая, с высокою грудью, с темными строгими бровями и с небрежною чуть заметною улыбкою на милых губах.
— Барышни хоровод сегодня водить будут, — проговорил Фома, скаля зубы, — а мы им пряников принесем.
— Ты и этого кавалера приводи, — засмеялась Акулина, показывая на Сережу пальцем. — Может, мы ему понравимся.
— Приведу, — сказал Фома уверенно.
Но Сережа тянул Фому за рукав, чувствуя себя смущенным и не зная, что сказать на такое приглашение.
— Тебя приглашают. Слышишь? — хохотал Фома. — Скажи им что-нибудь.
— Очень вам благодарен, — пробормотал Сережа. — Я с удовольствием песни послушаю. Я очень люблю песни слушать.
— Мы спляшем, пожалуй, — смеялась
Сережа поднял фуражку и зашагал прочь, чувствуя за спиною насмешливые взгляды и звонкий смех.
— Куда ты так бежишь! — кричал Фома укоризненно, догоняя Сережу. — А у меня брат, вчера неудача была. С девицами ничего не вышло. Надо поухаживать сначала. Вот я теперь хоровод выдумал. Ты, в самом деле, приходи, смотри. А Мечникова я тебе сегодня после обеда занесу. Тебе это полезно будет при твоей меланхолии. Он, брат, атеистический оптимизм проповедует. Только у него все это невинно выходит, а мы уж сами должны из этого атеизма выводы сделать без идиллий и без сентиментальностей. А? Ты как думаешь? Или ты еще все в Бога веришь? И откуда в тебе такое упорство? Кажется, родители твои люди образованные…
— Я с тобою об этом разговаривать не хочу, — отрезал вдруг Сережа, оскорбившись почему-то.
— Ну, полно, полно, брат, не сердись. Я твоего Бога в покое оставлю. Ты только вечером, смотри, приходи. Ты Демьяновскую ригу знаешь?
— Знаю… Я приду, пожалуй…
— Ладно. А пока прощай. Я сегодня на велосипеде на станцию еду.
И Фома, смеясь без причины, повернул в березовую аллею, все золотую от солнца. Сережа остановился и долго смотрел ему вслед, и ему казалось, что даже плечи Фомы смеются и что Фома вот-вот умрет от беззвучного смеха, непонятного и странного, пожалуй.
VI
В тот вечер Фома опять потерпел неудачу. Аннушка Богомолова заболела, слегла в постель, а без нее хоровод в деревне не водили. Она была плясать мастерица, и ею гордились. Но Фома был настойчив и своего добился; случилось это позднее, осенью. И об этом придется рассказать особо. А до этих осенних дней все было по-прежнему. Так же, как и прежде, недоумевали Марья Петровна и Андрей Иванович, доискиваясь причины Сережиной меланхолии; и Елена по-прежнему ссорилась с младшим братом и смеялась над его пессимизмом; по-прежнему Валентина Матвеевна появлялась время от времени у господ Нестроевых неизвестно по какой причине… Она любила, застав Сережу одного, разговаривать с ним о его печалях, и никто не знал об этих беседах. При других Валентина Матвеевна даже смотреть на мальчика избегала, а наедине была с ним ласкова и все к себе в гости звала и даже один раз сказала загадочно, что он «не раскается, если придет». И Сережа был у нее два раза. В первый раз он застал у нее какого-то незнакомого ему господина и от застенчивости и смущения не мог связать двух слов: убежал домой, пробормотав извинение. А во второй раз у Валентины Матвеевны болела голова. Она лежала на диване, худенькая, закутанная в плед, похожая на мальчика.
— Вот я сегодня вас не боюсь, — сказал Сережа. — Вы сегодня на большую не похожи, Валентина Матвеевна.
Валентина Матвеевна улыбнулась лукаво.
— Меня бояться не надо. Я добрая.
— Кто это у вас был в тот раз? — спросил Сережа нерешительно.
— Художник один. А что? Он тебе не понравился?
— Не понравился, — признался Сережа.
— Почему так?
— У него монокль. Я не люблю, у кого монокль.
— Ах, глупости какие! — рассмеялась Валентина Матвеевна. — Что за беда, что у него монокль! А ведь он красивый, этот художник? А? Он и картины хорошие пишет. Ты вот, жаль, Сережа, за границей не был. Поедем со мною в Италию. Тебе к искусству присмотреться нужно. У вас ведь в семье искусством не интересуются. Впрочем, пустяки я говорю: тебя со мною в Италию не отпустят.
А у Сережи глаза блестели.
— Я хочу в Италию.
Валентина Матвеевна посмотрела на него внимательно.
Но он тотчас же смутился. Стал извиняться, что засиделся, когда у нее голова болит, и, хотя она его удерживала, ушел домой торопливо. А самому хотелось остаться. И ему казалось, что мог бы он так просидеть около Валентины Матвеевны не часы, а дни. И все смотрел бы на ее покатые плечи, обозначившиеся под пледом, или на маленький башмачок ее, упавший на ковер.
У Сережи была забота — непрестанная, мучительная: это судьба его младшей сестры, Ниночки. Родители не замечали того, что видел Сережа, а Елена и вовсе не обращала внимания на сестру. Сережа считал себя порочным и погибшим, и мысль, что Ниночка погибнет так же, как он, мучила его ужасно. Он угадывал, о чем она шепчется с подругами; он знал, какие она книжки читает потихоньку. Он все думал о том, как спасти Ниночку. Много раз пробовал он заговаривать с нею о том, что его тревожило, но Ниночка, тряхнув кудряшками, смотрела ему прямо в смущенные глаза своими светлыми пустыми, как будто невинными глазами и притворялась, что не понимает, о чем он с нею говорит. А когда он ей сказал, наконец, что он все знает, что она погибнет, если не расстанется с иными из своих подруг и если не прекратит знакомства с «этим отвратительным шалопаем» Кубенком, Ниночка на него прикрикнула, топнув ногою и покраснев от гнева:
— Не смей так говорить о Nicolas! Ты сам скверный мальчишка и не смеешь говорить худо о старших…
— Он старше меня на два года, но он дурак круглый, — пробормотал в отчаянии Сережа.
— Пойди пожалуйся на меня мамаше! Ябедник! Доносчик! — взвизгнула Ниночка.
— Не кричи. Не надо, — умолял Сережа Ниночку, не зная, как лучше объяснить ей то, что его мучило. — Я не хочу жаловаться вовсе. Пойми, что я добра тебе желаю.
— Добра! Оставь меня в покое.
Ниночка фальшиво рассмеялась.
«Боже мой! — думал Сережа, с удивлением и со стыдом смотря на сестру. — Неужели эта кривляющаяся маленькая кукла, та самая Ниночка, с которой я когда-то был дружен и которая казалась такою невинною и чистою сердцем!»
Да, это он, Сережа, виноват во всем. Как он мог так забыть о ее судьбе! Как он мог допустить ее до такого падения! Это возмездие за его порочность, за его страшный грех. Где уж ему спасать других, когда он сам погряз в мерзости. Он даже не смеет смотреть в глаза этой испорченной девчонке.
Внезапно злое негодование охватило Сережу. Он побледнел и сжал кулаки. Противореча самому себе и понимая, что он окончательно портит свои отношения с сестрою и что ему уже никогда не спасти ее, он закричал каким-то чужим, надорванным голосом:
— Скажи твоему Nicolas, что он негодяй…
Дня через три после этого разговора Сережа встретился с Кубенком на площадке тенниса. Этот Nicolas, подросток лет шестнадцати, был любимцем товарищей и славился своею силою и ловкостью. Сережа стал играть в теннис по настоянию отца; играл он еще худо, и его не очень охотно принимали игроки. Кубенко играл лучше всех. Над Сережей за его неловкость иные даже подтрунивали, но Кубенко всегда за него заступался, и это особенно возмущало самолюбивого Сережу. После партии, которую выиграл Кубенко, несмотря на все Сережины промахи (им пришлось играть вместе), мальчики уселись на длинной скамейке и, помахивая ракетками, разговаривали о спорте. Особенно оживились, когда заговорили о борьбе.
— Вы, кажется, Кубенко, были на борьбе, когда Черная Маска замотал Зигфрида? — сказал рыженький веселый подросток, видимо, заискивая у Кубенка.
— Еще бы! Ловко он тогда прижал немца… Парадом против заднего пояса, как сейчас вижу…
— В тот вечер боролись два петербуржца — маленький Кроль и огромный Гольдберг, — вмешался в разговор еще кто-то, с наслаждением припоминая подробности борьбы. — Девять минут боролись! Кроль взял Гольдберга на захват руки…
— А вы, Нестроев, на борьбе бываете? — спросил рыженький Сережу.