Сергеев и городок
Шрифт:
Так и жило бабье семейство, время от времени оглашая пятиэтажку шумными сварами по всяким важным и неважным поводам. Петровна еще имела силу, чтобы одержать верх над своими исчадиями, но часто после трудных побед впадала в меланхолию и тогда наутро, если была не в рейсе, шла в гастроном за «Анапой». Спасительный напиток, в зависимости от завоза, имел то красноватый, то буроватый оттенок, но всегда хорошо утолял душевную боль. Однако Петровне мало было достать вина — оно лишь отворяет душу, а на кого ее излить? В будень, да еще поутру, где найти страдающему понимания и сочувствия? Положим, одну бутылку тетя
Бум-бум-бум! Она стучала в дверь ногой, потому что руки у нее были заняты. Бум-бум-бум!
— Открывай, Сергеев, чего притих! Это я, Петровна!
Сергеев озирался в поисках штанов и орал в ответ:
– Иду, иду! Не ломай дверь!
Он впускал ее со вздохом. Если в одной руке у тети Любы сидел неумытый Вовик, а в другой между пальцами зажаты были два «флакона», если она приперлась без тапок в одних чулках, то что это могло означать? Думать нечего — Петровна опять в педали, а у него опять погорело свободное утро.
— Твоей-то нету? — осведомлялась соседка. — На работе? Ну и хорошо... Подержи ребенка, пойду поссу...
Сергеев с тревогой провожал ее глазами. Однажды она упала у него в уборной и обрушила висячую полку.
Петровна без церемоний располагалась на кухне и до краев наполняла выставленные Сергеевым стаканы:
— Ничего не говори... Давай сразу.
Вслед за ней он молча покорно выпивал.
Они трясли головами и нюхали шоколадные конфеты. Проходила минута. Наконец Петровна с горькой усмешкой спрашивала:
— Слыхал концерт сегодня ночью?
— Угу.., — кивал Сергеев.
— Проститутки в гроб меня вгонят! Что одна, что другая...
Он закуривал.
— Наплюй ты на них. Пусть живут своим умом.
— Своим — чего? Вот это они только и могут своим умом! — она подбрасывала коленом сопливого Вовика.
Выпивали еще по стакану. Тетя Люба опять умолкала, рассматривая свои вытянутые под столом ножищи с шишковатыми ступнями.
— Дай-ка папиросу...
Она мощно затягивалась. Большое пористое лицо ее краснело все сильней, из глаз, по-чему-то на нос, выкатывались слезы. Минут пять, пока тлела сигарета, Петровна беззвучно рыдала, потом оглушительно высмаркивалась в Вовкин слюнявчик, давила в пепельнице окурок и наливала по-новой. Внезапно взгляд ее прояснялся.
— А правда — ну их в жопу! Давай, сосед, за все хорошее...
Разговор переходил на другие темы. Пока владела языком, Петровна жаловалась то на полетевшую вчера полуось, то на козла-меха-ника, то на колонновское начальство, которому она на собрании «все как есть выскажет». (Сергеев в это время прислушивался к ворчанию «Анапы» в своем животе.) Тетя Люба крыла «гребаные» дороги, бракованные «запчастя» и... советскую власть, которая развела весь этот бардак Постепенно ругань ее становилась все более непечатной и безадресной. Вовик, теряя терпение, начинал скулить и выгибаться у нее в руках Но тут, видимо рассчитав время, за ним приходила мамаша. Поздоровавшись без улыбки, Маринка топала прямиком на кухню (она никогда не улыбалась, будучи не накрашена, хотя и макияж мало добавлял ей очарования). При виде Петровны дочь кривилась:
— У-у... Опять нажралась! Не видишь — ребенок у тебя усрался!
Тетя Люба поднимала на нее взгляд, полный пьяного презрения:
— Он не у меня усрался, а у тебя — ты его наебала! Не плачь, Вовик... мамка твоя — проститутка! И вторая блядь растет... Шалашевки! Я вам еще устрою танец с саблями!!
Она начинала опасно гневаться, и Сергеев старался ее успокоить:
— Хорош, Петровна, не то ты мне все тут перебьешь...
Поколебавшись, тетя Люба смирялась:
— Ладно, ради тебя... Один ты человек.. Ну-ка, помоги мне.;.
Далее следовала долгая «депортация», трудная, как постановка в док подбитого линкора. А Сергееву предстояли еще два тяжелых разговора: один с унитазом, другой с женой, когда она вернется с работы.
И все-таки, несмотря на все издержки, они с Петровной продолжали приятельствовать. Однажды, во время очередных посиделок, на той стадии, когда тетя Люба, покончив с запчастями, принялась, как обычно, хулить советскую власть, Сергеев перебил ее неожиданным вопросом:
— Послушай, Петровна, за что ты так ее не любишь — советскую власть? Ругаешь ее, как напьешься, а ведь она тебя вырастила. Сама же рассказывала, что ты из детдома.
Петровна пресеклась, будто даже отрезвев, и внимательно посмотрела на Сергеева. Тот улыбался.
— Дай папиросу...
Она задумалась.
— Рассказать тебе? Ладно, расскажу. Ты болтать не станешь... а хоть и болтай, насрать, теперь не страшно, — она затянулась. — Во-первых, я не Любка.
Сергеев удивился:
— А кто же ты?
— Яблина.
— Кто?!
— Яблина. Ты не смейся, это имя такое, польское. Меня в детдоме переименовали.
— Зачем?
— Затем... Мой отец был шпион.
— Польский, что ли? — Сергеев опять не сдержал улыбки.
— Так они говорили... Но я тебе правду скажу: ни хрена он был не шпион!
— Не пойму я тебя: то шпион, то не шпион...
— Не верю я, понял? Мы тоже кое-что соображаем! Польша ведь наша страна — такие же коммунисты правят. На хрена ж нам друг у друга шпионить?
— Но ведь тогда Польша не была...
— Была — не была... — перебила Петровна. — Я постарше тебя, а ты этого не коснулся. Тогда план спускали, как у нас в автобусном, столько-то народу шлепнуть к такому-то числу. Вот его и шлепнули...
"Яблина" подавила всхлип и сжала кулак:
— А меня они, суки, спросили?! Может, я в семье хотела жить, а не в детдоме!
И все-таки она разрыдалась.
Плача и сморкаясь, Петровна не заметила, как вошла ее дочь.
— ...? — Маринка вопросительно посмотрела на Сергеева.
Он пожал плечами.
— Ну ладно, ма... Хватит тебе, пошли домой...
– Маринка взяла Петровну за плечо.
Но тетю Любу было не унять — она обхватила дочь за широкий зад и, уткнувшись лицом ей в живот, продолжала реветь.