Сергей Есенин
Шрифт:
Мелочь? Пустяк? Для кого угодно из окружающих, но только не для Есенина. Милиция, вступающаяся за нэпмана, позволяющего себе безнаказанно оскорблять поэтов, – симптом зловещий. Когда сотрудница газеты «Беднота» Елена Кононенко, получив отказ от участкового надзирателя в ответ на просьбу освободить поэта, набрала телефонный номер М. И. Калинина, тот, выслушав сначала просительницу, а потом учнадзирателя, подтвердил правильность действий милиции.
На следующий день Есенин, признав себя виновным в хулиганстве, отверг все обвинения в нанесении оскорблений работникам милиции и сопротивлении представителю власти и вообще очаровал милиционеров, тихо, спокойно и ласково беседуя с ними. С пожеланиями «всего
Беседа со «всесоюзным старостой» не принесла облегчения, а только разбередила душу. Калинин, выслушав стихи, покровительственно объяснил Есенину, что не стоит воспевать старую деревню с грязью и тараканами, надо петь новую, социалистическую. Свое собственное отношение к грязи и тараканам Есенин уже недвусмысленно высказал, но покровительственная интонация председателя ВЦИК, отказавшегося протянуть руку помощи в трудную минуту, вызвала только очередной приступ раздражения.
Галина Бениславская, ставшая для Есенина подругой и поверенной в делах в это время, достаточно точно отразила состояние поэта. В основу ее воспоминаний положены откровенные беседы с ним.
«Положение создалось таким, – писала она уже после гибели Есенина, – или приди к нам с готовым, оформившимся миросозерцанием, или ты нам не нужен, ты – вредный ядовитый цветок, который может только отравить психику нашей молодежи…
Не раз он говорил: «Поймите, в моем доме не я хозяин, в мой дом я должен стучаться, и мне не открывают».
Я не знаю, чувствовал ли он последние годы по-настоящему жизнь «своего дома». Но он знал твердо, что он-то может чувствовать и понять ее именно так, как «настоящий, а не сводный сын» чувствует и понимает свою семью. И сознание, что для этого он должен стучаться в окошко, чтобы впустили, приводило его в бешенство и отчаяние, вызывало в нем боль и злобу. В такие минуты он всегда начинал твердить одно: «Это им не простится, за это им отомстят. Пусть я буду жертвой, я должен быть жертвой за всех, за всех, кого не пускают. Не пускают, не хотят, ну так посмотрим. За меня все обозлятся. Это вам не фунт изюма. К-а-к еще обозлятся. А мы все злые, вы не знаете, как мы злы, если нас обижают. Не тронь, а то плохо будет. Буду кричать, буду, везде буду. Посадят – пусть сажают – еще хуже будет. Мы всегда ждем и терпим долго. Но не трожь. Не надо».
Тогда он не знал еще, на что пойдет – на борьбу или на тот конец, который случился. И притом больно ведь бить стекла в собственном доме. Больно даже тогда, когда в доме чужие хозяйничают, – дом-то и стекла ведь свое добро. Ему было очень больно. Но его не звали в дом, и этой обиды он не мог забыть…»
Только теперь Есенин мог в полной мере оценить послание Клюева годичной давности, пророчество старшего друга: «Страшная клятва на тебе, смертный зарок! Ты обреченный на заклание за Россию, за Ерусалим, сошедший с неба… Порывая с нами, Советская власть порывает с самым нежным, с самым глубоким в народе…»
Вспоминал и слова Клюева о Клычкове из того же письма: «Клычков с Коленькой послал записку: надо, говорит, столкнуться нам в гурт, заявить о себе…» Тогда Николай называл эти призывы «бараньей идеологией». Но всему свое время, и сейчас жизненно необходимо восстановить старую дружбу.
«Россияне»… Так будет называться их журнал. Это в то время, когда все русское травят и поносят, выдирают с корнем, полагая вредным пережитком прошлого.
– Занимаюсь просмотром новейшей литературы… Буду издавать журнал. Буду работать, как Некрасов… – такое нередко приходилось слышать в те дни людям, встречавшимся с Есениным.
Он действительно ощущал себя центром притяжения всех своих старых
Осенью того же года Есенин познакомился с Воронским, в «Красной нови» у которого он начал печататься еще до заграничного путешествия. Придя в редакцию, поэт недвусмысленно заявил:
– Будем работать и дружить. Но имейте в виду: я знаю – вы коммунист. Я – тоже за Советскую власть, но я люблю Русь. Я – по-своему. Намордник я не позволю надеть на себя и под дудочку петь не буду. Это не выйдет!
Тем временем над Воронским стали сгущаться черные тучи.
Разгром Пролеткульта не остановил, да и не мог остановить профессиональных демагогов и рьяных выпалывателей на ниве русской культуры. Партия давала им полную волю до тех пор, пока, вдохновленные безнаказанностью, они не заявляли о своей идеологической монополии в управлении культурной политикой. Тогда следовало расформирование гурта, на месте которого спустя короткое время сколачивался новый. Так Пролеткульт сменился «напостовством», на основе которого возник РАПП, ликвидация которого в 1932 году означала создание единого союза писателей на рапповских принципах.
Воронский, ни на мгновение не забывая о классовом подходе, привлекал к себе «попутчиков» от Пильняка и Клычкова до Мандельштама, соблазненных самой возможностью публиковаться в толстом литературном госиздатовском журнале. У него находили приют талантливые литераторы всех оттенков и направлений – он понимал, что как организатор и главный редактор не может давать волю чрезмерному проявлению своего личного литературного вкуса. Маяковский, Пастернак, Асеев на равных печатались в «Красной нови» с Клычковым и Орешиным. Однако когда дело доходило до литературной полемики, то она отнюдь не ограничивалась «разборками» с журналом «На посту». Не менее острые дискуссии кипели в лагере «единомышленников», причем верх здесь явно брали те писатели, что восстанавливали прерванную традицию, возрождали бережное отношение к форме, к русскому литературному языку в то время, когда с ним еще продолжались варварские эксперименты, которые Сергей Клычков однозначно оценил как шабаш ведьм на Лысой горе.
«Едва ли это разнообразие и пестрота – от богатства, от избытка творческих сил, уверенности в них, – писал Клычков. – Ведь оттого, что курица пестра, не значит, что она кладет золотые яйца. И у волка шерсть пестра, да не греет. Случайность группировок, формальная и подчас шкурническая спайка так называемых литературных школ и направлений не есть еще Sturm und Drang, а апашеская круговая порука – „стоять за своих“, во что бы то ни стало „выручать“ – манера далеко не „рыцарей без страха и упрека“, а больше отошедшей в предание москворецкой „стенки“… Искания толькоформы завели нас в тупик – к полному аформизму и какой-то действительно сказочной легкости достижений в области формы… Дорого стоила нам эта всеобщая мобилизация бессмыслицы и крестовый поход против человеческого нутра и простого здравого смысла».
Это писалось в сентябрьском номере журнала за 1923 год. А в декабрьском клычковскую мысль уже по-своему развил Иван Касаткин в статье «Литературные ухабы»:
«Мы грохнули оземь весь монумент веками накопленных устоев и заветов творчества… Отмахнувшись от прежних творческих навыков, мы попытались строить все заново, без всякой прикладки старых кирпичей… Теперь-то мы видим, что зря валили всю громаду старого здания литературных наследий… Очухавшись, мы ныне вылезаем из-под обломков и видим: перед нами все тот же, объезженный по всем дорогам, классический возок».