Сергей Есенин
Шрифт:
Пимен Карпов встретился со старыми друзьями, уже пережив обыск в родном доме и другие не менее «приятные» события, о которых он рассказывал в письмах к близкому знакомому, библиофилу Александру Борисовичу Рудневу. «Едва только я приехал в Рыльск, оттуда домой, чтобы заняться работой над книгой, – вдруг узнаю, что дома у меня и у моих знакомых был обыск, что меня хотели арестовать, а за что – черт их знает!.. Ты там, друг мой, пожури Воронского, а при случае и других – зачем меня терзают? Ведь это же скандал в бла-ародном семействе: преследуют „писателя-пролетария“, вышедшего из низин и т. д., и ухаживают за каким-нибудь Вандервлипом, Урквартом, вообще – за целой оравой капиталистов, становясь перед ними на задние лапки. Нехорошо!..» Словно наяву сбывалось недавнее сновидение, отраженное в стихотворении «Тринадцатый колдун»:
ИО том же, о потере всех иллюзий и радужных надежд в бесчеловечном мире, писал и Сергей Клычков.
На всех, на всем я чую кровь, В крови уста, цветы, ресницы. О, где ты, мать людей, – Любовь? Иль детям о тебе лишь снится? . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Родимый край угрюм и пуст, Не видно рыбаря над брегом. И лишь улыбка чистых уст Плывет спасительным ковчегом.Петр Орешин, постоянно мечущийся, жаждущий «спаяться» с послереволюционной жизнью и не будучи в состоянии подавить в себе пронзительной лирической ноты, пишет в это же время стихотворение, в каждой строчке которого слышатся одновременно и отчаяние, и радость, и гнев, и удивление.
Соломенная Русь, куда ты? Какую песню затянуть? Как журавли, курлычут хаты, Поднявшись в неизвестный путь. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . И что ж? Крестом, как прежде было, Никто себя не осенил. Сама земля себя забыла Под песню журавлиных крыл.А в стихах Александра Ширяевца – сплав древних исторических мотивов с холодной и неуютной современностью. Здесь жуткая картина окровавленной и поруганной отчизны:
Свистят кнуты над мясом человечьим, У рдяной лужи заскакали псы; У солнца, солнца кровяные плечи! Несчетны с убиенными возы! Но вот, бывает, узрит чудо площадь: Дрожмя дрожит властителей рука — Пред лохмачом, иссохшим, словно мощи, Блеснет венец заместо колпака! И все таращат пропитые зенки, Всех обжигает: «Волчью шкуру скинь!» И хоть неделю вдруг пусты застенки… Блаженны духом нищие! Аминь!Юродивым, кричащим в глаза монарху: «Нельзя молиться за царя-ирода!» – стал русский поэт-«новокрестьянин», но его слово не только не освобождало застенки от невинно осужденных – напротив, его самого швыряли в узилище. И только Бога мог он благодарить, если оставался жив.
Ко времени приезда Клюева в Москву и новой встречи с ним и Сергеем Есениным Ширяевец был уже исключен из «Кузницы», отказавшейся от «смычки» с крестьянскими писателями. Был временно запрещен цензурой его «Мужикослов», а сам он, живя на копеечные гонорары, практически нищенствовал. В письме Семену Фомину он сообщал, как после чтения стихов в «Литературном особняке» был облаян «бульварной сволочью». Через несколько
Хотелось бы забыть об этом, да жизнь ни на секунду не давала такой возможности.
В подобном же, пожалуй, даже в еще худшем положении оказался появившийся в Москве Алексей Ганин, друг Алеша, с которым Есенин не виделся, почитай, пять лет. С распростертыми объятиями встретил он задушевного приятеля и поселил его у себя в комнате, точнее, в комнате Галины Бениславской в Брюсовском переулке, куда перебрался сравнительно недавно.
Через год, давая в ГПУ показания, арестованный Ганин последовательно, день за днем, описывал кошмарную эпопею своей московской жизни:
«Я приехал сюда, в Москву, как в центр научной и литературной работы. Так как начаты мною работы – ряд художественно-драматических хроник, „Освобождение рабов“, „Иосиф“ и несколько других из истории эллинского Рима и России. Кроме того, мною начат большой роман, который бы охватывал жизнь России в целом за последние двадцать лет… Но приезд мой оказался для меня роковым. Все мои работы, особенно последняя, рассчитанная приблизительно на десять лет, требовали еще некоторой, хотя бы минимальной обеспеченности, которой у меня абсолютно не было.
Напротив, я оказался в крайне отчаянном положении: без работы, без комнаты, без денег. И так продолжалось с 1923 года, с сентября месяца до дня ареста. Питался я большей частью в кафе Союза поэтов «Домино». Позднее – «Альказар» и «Стойло Пегаса». А ночевал – где застигнет ночь… Желая уехать обратно и не имея ни гроша денег, я хлопотал перед Наркомпросом, чтобы уплатили мне гонорар за книгу стихов, принятую еще в 1921 году ЛИТО. Но так как ЛИТО было уже давно ликвидировано, а материалы перешли в архив академии, в уплате гонорара мне было отказано. Я окончательно остался на мели, во власти всяких случайностей. Вечера до глубокой ночи проводил в кафе, в пивных, а ночевать уходил к моему бывшему другу поэту Есенину в дом «Правды» по Брюсовскому переулку, где познакомился с его тогдашней женой Галей…»
А 25 октября Есенин, Клюев и Ганин выступали на «вечере русского стиля» в Доме ученых. «Известия» в заметке об этом вечере сообщили, что «в старый барский особняк» на Пречистенке «пришли трое „калик перехожих“, трое русских поэтов – бродяг». В этом, однако, не было ничего похожего на прежние актерские стилизации. Перед собравшимися выступали поэты, вычеркнутые из времени, отторгнутые государством, лишенные крова, загнанные в угол. Само воплощение русского поэта в современности.
Есенин читал «Москву кабацкую». Участь русского поэта, вынужденного «покинуть родные поля» и умереть «на московских изогнутых улицах», была сродни участи самой «неприкаянной России» клюевских «Песен на крови».
Псалтирь царя Алексия, В страницах убрусы, кутья, Неприкаянная Россия По уставам бродит кряхтя. Изодрана душегрейка, Опальный треплется плат… Теперь бы в сенцах скамейка, Рассказы про Китеж-град. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Как в былом, всхрапнуть на лежанке… Только в ветре порох и гарь… Не заморскую ль нечисть в баньке Отмывает тишайший царь? Не сжигают ли Аввакума Под вороний несметный грай?.. От Бухар до лопского чума Полыхает кумачный май…