Сергей Сергеевич Аверинцев
Шрифт:
345
непричастном аду: прошел через ад и остался ему чужд. Я слушал и думал, что не мог бы о себе такого сказать. — У пятнадцатилетнего, четырнадцатилетнего Аверинцева лучший друг, после отца и матери, был шестидесятилетний географ, человек, до революции напечатавший книгу стихов. И для Аверинцева было откровением, при общем чувстве полной отрезанности всего, что было до 17 года, слышать от этого человека: «А вот мы хотели переименования Петербурга в Петроград, по такой-то причине». Живой и нестарый осколок того мира. В 1952 они двое гуляли по Ленинграду, и «кто такой этот Халтурин?», заносчиво спросил Аверинцев о названии улицы. «Человек, который как раз всю эту красоту хотел взорвать». — Он рассказывал так задумчиво, так загадочно. В нем главное не что, а когда, в какой момент
8.2.1987. Аверинцев отказался говорить в Кёльне с Раисой Ор-ловой-Копелевой: инфаркт у матери Натальи Петровны, и она во Владикавказе. Он справляется с детьми, следит, прибрана ли постель у Маши, и какой он хороший воспитатель! Не надо стелить постель, потому что завтра снова придется? Прекрасно, давайте тогда и не завтракать сегодня, все равно потом придется это делать снова. Правила у него как бы безличны: так надо, так все делают. — В «Богословских трудах» 27 выбросили его краткого энциклопедического Паламу, и зря: он отделял там догматиста от святого, недоумевал, как можно делать догмат об энергиях чуть не сердцевиной православия: жили без него 500 лет и еще проживем. Он так прав. Разве что, раз уж Палама так зажигателен, надо подхватить эту искру. — Как он внимателен, доброжелателен, мягок и тих.
15.2.1987. Сидим в машине, ждем Аверинцева, ругаем его, он мягко и весело отклоняет обвинения, отстаивает свое право остановиться и заговориться. Он так спокоен, доволен, весел. Рассказывает... вернее, слышит слово язык и вдруг переиначивает, jezyk. «А ты, Катя, скажешь нам что-нибудь по-польски? Muwimy po polsku? Знаете ли вы анекдот о пане Ивашевском? Он сопровождал по Польше католическую королеву, может быть бельгийскую. Она заходит в kolbci61, и он; она опускает руки в святую воду, и он; и так далее. «Как же вы, коммунист, делаете всё это?» — говорит она с недоверием и неприязнью. «Jestem katolikem wierz^cem ale nie praktikuja_cem, —
346
отвечает он с важностью, — jestem kommunistem praktikuja^cem, ale nie wierza^cem». — Как открыто и ласково он смотрит, как мило говорит: «Друзья, я так рад вас видеть», что значит, нам всё-таки пора расстаться. Наталья Петровна, наоборот, озабочена и напряжена, изработалась до грубости черт и сухости рук, убегающего взгляда. Дети угощают нас песенкой, которую выучили от асмусят: в лесу родилась елочка, под ней сидит бандит, и ждет когда Снегурочка притащит динамит. И вот идет Снегурочка и тащит динамит, еще одна минуточка, и елочка взлетит.
28.2.1987. Почему-то мы у Аверинцевых весь вечер. Его натирает мазями шумливая дама шарлатанка, присланная и оплаченная поклонником. Дети ждут настоящих гостей, собственно, завтра; я запаиваю пластмассовый пистолет и поправляю «Олимпию», вспоминаю Архив, и люблю эту маленькую, тихую машинку. Аверинцев рассказывает об алтаре в Англии, пораженном молнией, не одобряет ординации женщин. Я одобряю, ссылаясь на Августина. Он легко перевертывает мой довод. Они с Наташей охотно мирятся с прибитой приниженностью наших молящихся: «Ну так что? По потенции они хороши». Тут несогласна Рената, с ужасом вспоминающая страстную ненависть к людям монахинь старца Тавриона под Елгавой. Для Аверинцевых это нехорошая тема разговора, это не надо, смущает, когда есть другие, бесспорно хорошие темы.
13.3.1987. Аверинцев, мягкий, мечтательный, любезный, с глубокими глазами, пока дети и Наташа куда-то собираются, заводит речь (на весь наш трехминутный разговор) о Грине (ценил Честертона), о Симоне Вейль (среднее что-то между Мариной Цветаевой и святой), о мизогинстве Грина, подозрительного к женской прилипчивой и настойчивой экзальтации, что сказалось в его вражде с Симоной Вейль. Похоже, благодаря мне отчасти Сережа оценил Грина. Движется Ренатин «Жильсон», компендий по Жильсону.
25.3.1987. В последние секунды переодеваюсь, захватываем Аверинцева, едем в Дом ученых. Он говорит перед большим залом, где 20 человек стоят — но потом, как раньше не бывало, многие уходят, — через микрофон, так просто, о родителях, с которыми жил в одной комнате, о страхе перед ними и уважении к ним, к их взрослой тайне;
347
об их серьезности. Теперь наоборот, теперь недоступны скорее дети. Он рассказывал сказки о прошлом, вставил о сексе, заменившем все другие названия для жизни чувства и имеющем неисторический характер; и боюсь, что о сексе — немного для аудитории. Очень хорошо о том, что западное, не требующее усилия, проходит легко, а вот нравственное... его движению всегда преграды, в том числе и особенно с Запада. И еще хорошо: ничего не бывает без нашего усилия, всегда действовали и действуют те, кто подставляет себя опасности получить по носу.
3.5.1987. В Переделкине. Особое, музейное пространство. Здесь дом Пастернака. Тут живут Асмусы, у них 16 внуков. Эту дачу вдовы Поповского хотел купить Расул Гамзатов, чтобы разобрать и построить двухэтажный особняк, но вдова отказалась и продала Аверинцевым и Софроницким, с условием не ломать, не перестраивать и кормить приблудных кошек. Миф вырастает как трава из-под ног. — Рассказы Аверинцева. Он рассказывает, говорит, где бы ни стоял. Потом легко снимается с места и движется. Я останавливаюсь в темном коридорчике рядом с горящим титаном, и он послушно там продолжает о Хлебникове и внеисторичности его славы, о der Siegel der Taufe auf der russischen Sprache. Он говорит и думает как пьяный, но сколько трезвости в его мысли и как благодатно он отрезан, санитарным кордоном, от грязи и болота. Ведь он собственно никого никогда не слушает и в чужую мысль не входит, только плетет свою и прослеживает еще линии вечных истин. Последний месяц он, похоже, весь в идее истории, которая одна действительна и из которой рвутся в архаику или в будущее. Секс, «славь» хлебниковская и много такого, безвременного, подтачивают самый язык. И вспоминаю, как лет 10 или больше назад он говорил мне о парадоксе партийного съезда: вот к нему готовятся, но на нем сразу начинают славить его решения; прошлое и будущее без настоящего. Как он мудр и прозорлив; помню, мы ехали года 2,5 назад среди лозунгов по Ленинскому проспекту; говорили о переделке мира, человека, и мне, пугливому, эти вещи виделись тогда очень ясно, вот еще немного застоя, и не выкарабкаешься. Он сказал, словно что-то зная: «Ну нет, это им не удастся».
14.5.1987. Аверинцев, только что приехавший из ФРГ
348
с богословской конференции, теперь приглашен на какое-то совещание по делам религии, где и приехавший в Москву Антоний Сурбжский (Блюм). Аверинцев недоволен ФРГ, в ужасе от о. Андроника (Труба-чева, внука Флоренского), с которым заседает в комиссии.
15.5.1987. Аверинцев в Архивном институте говорил о традиции, цитировал Ранке о том, как трудно знать, wie es eigentlich gewesen war, Тынянова; вершинные достижения никогда не следствие прошлого, историческая причинность не ведет от одного вершинного достижения к другому. Человек 19 века еще bona fide, без рефлексии, принадлежал традиции. Или в 18 веке. Уютно в защищенном уголку, было. Теперь «мы не можем отказаться от понимания, если сохраним совесть». Но: уже нет гарантий для сохранения памяти, это нам уже только доступно как решение воли [13] . Он так хорошо говорил о бесе: он предлагает, любимая шутка его — выбирай, вот в моей правой руке, вот в моей левой. Но не надо принимать этот выбор; ясно, что у него ни в той, ни в другой руке ничего нет, одна дрянь. И еще так хорошо сказал: «Человека легко спровоцировать, и не надо его провоцировать. Если оставить его за закрытой дверью, он будет сердиться, даже если за дверью делаются исключительно хорошие вещи».
13
Моя приписка здесь в скобках: «Soit, но дикие новаторы 19 века, крайние атеисты нами забыты; и что у человека — не решением воли».
Много говорил о личных правилах для себя и общих правилах для всех. Как люди выходят из парижского метро: каждый знает, что дверь перед ним придержат, и оттого движение исключительно быстрое и беспрепятственное. Снова цитировал Честертона: если я горжусь Шекспиром, стихами Чосера, трафальгарской победой, тогда как Чосеру не подал ни единой идеи, то я должен, принимая наследство, принять и все долги.
Спросили о Михаиле Александровиче Л ифшице. Его образ мысли мне был чужд, а его последовательность, как всякая прямота, внушала уважение. Спросили о реформе образования. Я не профессионал и не буду строить утопии: к ним отнесутся с отвращением. Но мог бы высказать пожелание. Мне пришлось быть в школе, где учатся мои маленькие детки. Набор прозаиков на портретах в школе — еще куда ни шло, хотя многих мне там не хватало. Но поэты... они были в гро-