Съешьте сердце кита
Шрифт:
— Так то же Ленин все-таки…
— Но и мне уже не семнадцать, а двадцать два. Кроме того, я действительно знаю — с помощью Ленина, — каким путем мне идти. Хотя бы в масштабах собственной моей жизни…
Справедливо, конечно. Но мне представлялось почему-то, что в ее словах больше самоуверенности, чем убеждения. Может, давал себя знать именно возраст, сказывались ее двадцать два года…
— Ты не подумай чего-нибудь такого, — вдруг спохватилась она. — Я себя не сравниваю, это же глупо, я себя только равняю по Ленину.
Я не ответил. Я не знал, что
Но все же вдруг не утерпел, брякнул:
— Ленин косорыловки не пил.
Вновь переходя на «вы» — похоже, сама того не замечая, — Соня терпеливо проговорила:
— Вы хотите меня разозлить почему-то. Но я человек в общем спокойный. А вам — вам и вовсе не удастся меня разозлить… по одной тайной причине. Что касается Ленина… Ленин! Может, он и пил когда-нибудь такую штуку, откуда вы знаете? Такую — или она по-другому называлась. Поднимая тосты за хороших людей, за революционные преобразования, за будущее… Делаем иногда из него икону. А он человек. Справедливый, волевой, необъятно умный, но человек. Не икона.
Соня встала — на ее теле полосато-прерывисто отпечатались дощечки — и пошла к воде.
А я, оставшись в одиночестве, задумался… О разговоре с нею, о том, зачем ей понадобилось так по-босяцки приезжать во Владивосток, без пропуска, просто приключения ради, и это при своей-то парт-принадлежности. Несолидно как-то. Правда, она потому без осложнений и устроилась во Владивостоке, что была человеком серьезным и с серьезными документами. Думал я и о словах, какие мне еще предстояло Соне сказать. До сих пор я мог говорить непринужденно — ну, мало ли о чем?.. Теперь мне оставалось сказать о своей любви — и мысли спутались, а сердце начало биться часто.
Я смотрел, как быстро, не опасаясь камней, входит Соня в воду, как свободно она плывет и при этом обкатанными голышами сверкают под солнцем ее плечи. Она при всем строговато-сдержанном складе натуры была такой женственно теплой… Странно — потому что и стать она имела скорее юношескую, нежели девичью: развитые плечи, зауженные бедра, едва намеченную грудь.
Я надел маску, привычно, как в галоши, сунул ноги в ласты, сразу — нырком — окунулся… Вскоре в поле моего зрения прошло крупным планом тело Сони — вытянутое, как у рыбы, окруженное ворохом белесых, стеклянно мерцающих пузырьков.
Я отвернул в сторону, ушел вглубь.
В маску почти уперся огромный кирпично-красный окунь, тупое рыло его этак передернула гримаса брезгливости: шляются тут всякие… Я вознамерился ткнуть ему пальцем в бок, чтобы не нагличал, но окунь небрежно вильнул хвостом и опустился в заросли моховидных водорослей.
Подскочил еще неведомо откуда роскошный чилим — зеленоватый, студенисто просвеченный, в черных франтоватых кружочках и усатый, как таракан…
Понаблюдав за картинами здешней жизни, полюбовавшись как бы размочаленными в воде лучами солнца, я успокоился, обрел ровное состояние духа. Холод меня освежил.
Соня уже отдыхала на щите, закрыв лицо согнутой в локте рукой. Вокруг
Подходя к Соне, я смотрел куда-то в пространство.
Океан струился вдали, дробно отражая поверхностью солнце, и казалось, что то не океан вовсе, не горько-соленая, плотная, почти ледяная вода, а кипение овеществленных, грубо зримых квантов света.
Над водою бухты, притихшей проникновенно-сине, летели гуси-лебеди Рылова — точно так же, как на полотне, медлительно и картинно.
Когда я склонился над Соней, она быстро убрала с глаз руку. Я впервые засмотрелся в них без опаски, будь что будет. Они были светло-зеленые — если это имело хоть какое-нибудь значение. Потому что ничего решительно не изменилось бы, окажись они голубыми или карими. Они были ее глаза. В их светло-зеленой бездне задумчиво плыли облака, взялись откуда-то и лебеди Рылова… Они отражались в ее глазах точно так же, как отражаются облака и лебеди в беспредельности океана. И бесшабашно кувыркались в Сониных глазах какие-то чертики-фотончики: ни числа, ни счета — целый океан.
— Красота такая, — прошептала Соня, — что кружится голова.
Влажно блеснули подковки ее зубов.
Я отвел со лба у нее прядь и осторожно поцеловал Соню в губы, в подковки зубов.
Она не успела отвести лица, чуть только шевельнулась. И тотчас запрещающе покачала перед лицом у меня пальцем — тик-так, тик-так, будто качнулся туда-сюда маятник. И пока этот палец-маятник покачивался, я медленно бледнел, я просто болезненно ощущал это.
Я ничего не сказал, да и к чему слова?
Я только мучительно бледнел, будто вся моя кровь капля по капле впитывалась песком, как промокашкой.
Я прилег и перевернулся на спину. Сунул руку под голову.
Я ни за что не поцеловал бы ее, не почувствовав -сердцем, не прочитав в блеске глаз, что она ждет этого поцелуя. Я не поцеловал бы ее ни за что! Значит, сердце ошиблось. Что ж, оно не электронно-счетное устройство, может и ошибиться, может дать заведомо ложную информацию, лишь бы она только обнадежила и успокоила…
Соня заговорила сразу, но с усилием — что-то в ней происходило и что-то волновало ее. До меня, наконец, дошло, что ничего страшного не случилось, что Соня растеряна, что ей этот поцелуй, наверное, не безразличен. И кровь опять хлынула к лицу. Я как бы ожил. Но притаился, еще ничему не веря.
— О тебе хорошо отзываются девушки на заводе, — сказала она. — С юморком, как это многие умеют, с подковыркой, но и уважительно, тепло. Говорят, что ты интересную беседу в десятом бараке провел. Хотя и про геологию, а, говорят, все равно интересно.
Я сказал мрачно:
— Просили в другой раз про любовь… Соня улыбнулась.
— Чем ты их все же привлек? Помимо внешности, разумеется. Для нас, девушек, внешность мужчины — далеко не самое важное.
— Не знаю, — все так же мрачно сказал я. — Не только геологией. И, должно быть, не внешностью. Тем, должно быть, что к ним я тоже всегда относился уважительно.