Съешьте сердце кита
Шрифт:
«В другой раз ты меня сюда калачом не заманишь. — подумал я, радуясь своей решимости.— В конце концов я не Антоний, и мне Клеопатра ни к чему».
Муза отнеслась к моей прогулке с Галкой неодобрительно. Логика здесь была железной: Муза не признавала иной красоты, кроме своей собственной.
Я снисходительно усмехнулся, слушая ее «разоблачения».
Соня сегодня задерживалась на работе.
Я уже давно ее не видел, но теперь предстояло встречаться
Что ж, геология — дело моей жизни, и, в свою очередь, она потребовала бы серьезного и обстоятельного разговора. Когда-нибудь я расскажу все же о тех приключениях в горах и тайге Дальнего Востока, какие мне довелось пережить только за первых три года работы. О множестве огорчений. И о малом числе удач, таких дорогих мне…
— Уж эту Галку я как-нибудь знаю, — говорила Муза, встопорщенно расхаживая по комнате и задевая всякий раз угол стола. — Знаю, какая она. Тоже мне роковая женщина! Мюссе! Мюссе — это у нее для отвода глаз. Очень он ей нужен.
Я смотрел на нее уже сожалеюще. Муза злилась.
— И вообще, кто такой этот Мюссе? Я даже рот разинул.
«Вот вопрос вопросов! Существовал ли когда-нибудь в природе некто Альфред Мюссе? Не мистифицируют ли нас эти комики французы?..»
— И блокнотик у нее для форса, чтобы думали, будто она художница. — Муза притормозила в очередном «забеге» по комнате и растерла на голых руках пупырышки «гусиной кожи». — Что-то я замерзла. Вика, брось мне клифт — во-он на кровати.
Меня покоробило это словечко из блатного жаргона.
Я и прежде замечал, что Муза без стеснения употребляет в своей речи всякие такие «клифты», «корочки»… Есть необъяснимая связь между языком человека и его внешностью. Прописные физиологи, психологи и лингвисты могут, конечно, с этим не согласиться. Но стоило мне услышать из уст хотя бы Музы подобный «перл», как я всерьез начал подозревать, что ее роскошные волосы, пожалуй, не такое уж откровенное золото. Не крашеные ли они в самом-то деле?..
И вообще красота Музы была какой-то неактивной, замытой и размытой перекисью водорода, неуверенной в себе. Особенно если сравнить Музу с той же Галкой, за которой в глубину веков по ранжиру выстроились Земфира, Кармен, Клеопатра и даже царица Савская с ее бесовскими копытцами.
Наверное, об этом смутно печалилась и сама Муза.
Сегодня она явно была в расстройстве чувств.
Поскользнувшись на лужице, выругала новую жилицу Настю. Но та была неуязвима для окриков. Что-то было в ней от нерушимого в своем деревянном спокойствии идола.
— Что ж — налила?!. Налила — вытеру. Оторвавшись от штопки, Вика сообщила Насте:
— Володька был, знаешь?
— Ну, был и был. Слез-то…
И впрямь ничем ее не удавалось пронять: ни резким словом,
Остров ей не нравился. На заводе работала себя не щадя и на книжке уже кое-что имела. Но завод ругала. Скорей бы домой, куда-то за Урал, там молочные реки…
Вика обычно ее урезонивала, приводила в припер японского императора:
— Тут даже микадо отдыхал — и ничего, ему нравилось, наверно, а тебе, видишь, нет. Ты, наверно, не такие места видела, да?..
Настя упрямилась:
— Император! Микада! И чего он здесь не видел? Нешто тумана? Нешто ипритки? Нешто этих крыс, что вы здесь порисовали для смеху?
Вика извлекла из сумочки карандаш.
— Ужо подпишем, — усмехнулась она, — чтобы не путали. Подпишем мою вот так: «КЫСА». Муза, а, знаешь, комендантша грозилась, что нашу комнату в стенгазете «обрысуют» за этих кошек.
Муза холодно отозвалась:
— Пусть. В конце концов что за шум, уедем — сотрем. Простой карандаш. Он легко стирается резинкой, и будут чистые обои. Да и обои — их нужно сдирать, потому что клопы. Вот клопы — это действительно гадость. Кстати еще, когда будем уезжать, завернем нашу электроплитку в вощеную бумагу, обвяжем лентой из твоей косички и подарим это неуловимое нарушение правил пожарной безопасности электрикам. Они будут тронуты.
Вошла невзрачненькая Сидоркина — только что с работы, — в узких своих брючках, отглаженных остро, как для воскресной прогулки, но неистребимо пахнущих рыбой. Она поздоровалась как-то равнодушно, рассовала в разные углы комнаты свое рабочее платье, ополоснула над тазом руки и затем уж извлекла из тумбочки хлопчатобумажный пузатый мешочек. Лизнув что-то в нем, счастливо произнесла, будто в мажоре ноту вывела:
— Здравствуй, сахарок!
Глаза ее засветились наслаждением.
Потом она чистенько приоделась, расчесала и схватила сзади мятой ленточкой куцый хвостик выгоревших волос — и ее опять неудержимо повлекло к тумбочке.
— Здравствуй, сахарок! — сказала она, и процедура в точности повторилась.
К этой ее причуде все уже попривыкли, никто не обращал на Сидоркину внимания — и вообще она была девушкой, которую не замечали, будто ее вовсе и не существовало на белом свете.
Ее принимали всерьез только ночью, потому что во сне Сидоркину что-то терзало, и, не просыпаясь, она жалобно-требовательно упрашивала нараспев:
— Подымите, пожалуйста, мне голову. Очень вас прошу, подымите, пожалуйста, мне голову!
Когда с Сидоркиной такое приключилось впервые, никто не смел к ней подойти, не будучи уверенным, лучше или хуже станет оттого, что ей поднимут голову. Просили почему-то Вику — она была помоложе других.
— Слушай, Вика, ну подними же ей голову! Вика подняла. Вика подняла бы и без просьбы, только она поначалу тоже растерялась.
Всего-то и нужно было поднять и опустить Си-доркиной голову — и наваждение исчезало.
И, вздохнув во сне, с глубоким удовлетворением Сидоркина шептала: